Глава 1. ТРИУМФ РАЗУМА
1. Новый Моисей
Кромешной тьмой был мир окутан,
И в тайны естества наш взор не проникал,
Но Бог сказал: "Да будет Ньютон!"
И свет над миром воссиял.
Поуп А. Проект эпитафии на могиле Ньютона, скончавшегося в 1727 г . - Здесь и далее, если не указан другой переводчик, стихотворный перевод Ю. Данилова.
Нет ничего странного в том, что эпитафия Поупа вы-держана в столь возвышенном стиле. В глазах Англии XVIII в. Ньютон был "новым Моисеем", которому бог явил свои законы, начертанные на скрижалях. Поэты, архитекторы и скульпторы предлагали проекты величе-ственных монументов, вся английская нация торжест-венно отмечала небывалое событие: человек впервые от-крыл язык, на котором говорит (и которому подчиняет-ся) природа.
Не в силах устоять пред разумом Ньютона,
Природа с радостью открыла все ему,
Пред математикой склонив свою главу
И силу опыта признав, как власть закона[1].
Этика и политика черпали в теории Ньютона материал, которым "подкрепляли" свои аргументы. Напри-мер, автор приведенного выше четверостишия Дезагулье усматривал в ньютоновской картине мироздания обра-зец политического устройства общества. Конституцион-ную монархию он считал наилучшей из возможных форм правления, поскольку власть короля, как и власть Солн-ца, умеряется законам
Как взгляд владыки ловят царедворцы,
Кружат так шесть миров вкруг Солнца.
Ему подвластно их движенье,
Изогнут путь их силой притяженья.
Власть Солнца смягчена законами Природы:
Мирами правит, не лишая их свободы [2]
Хотя сам Ньютон никогда не вторгался в область морали и этики, он не сомневался в универсальном ха-рактере законов, изложенных в его "Математических началах натуральной философии". "Природа весьма со-гласна и подобна в себе самой"[Ньютон И. Оптика, или Трактат об отражениях, преломле-ниях, изгибаниях и цветах света. Пер. с третьего англ. издания 1721 г. и с примечаниями С. И. Вавилова. Изд. 2-е, просмотренное Г. С. Ландсбергом. М., 1954, с. 285. - Прим. перев.], - утверждал Ньютон в Вопросе 31 своей "Оптики". Это весьма сильно эллип-тическое утверждение претендует на многое. Горение, ферментация, тепло, силы сцепления, магнетизм... Не су-ществует ни одного природного явления, которое не было вызвано силами притяжения и отталкивания, т. е. теми же действующими силами, что и движение небесных светил и свободно падающих тел.
Став еще при жизни почти национальным героем, Ньютон примерно столетие спустя при могучей под-держке авторитета Лапласа превратился в символ науч-ной революции в Европе. Астрономы взирали на небо, где безраздельно царила математика. Ньютоновская си-стема успешно преодолела все препятствия на своем пу-ти. Более того, она проложила путь математическому методу, позволившему учесть все наблюдаемые отклоне-ния в движениях планет и даже использовать их для вывода о существовании еще неизвестной планеты. Предсказание планеты Нептун явилось своего рода ос-вящением предсказательной силы, присущей ньютонов-ской картине мироздания.
К концу XIX в. имя Ньютона стало нарицательным для обозначения всего образцового. Вместе с тем появи-лись разноречивые интерпретации ньютоновского мето-да. Одни усматривали в нем своего рода эталон количе-ственного экспериментирования, результаты которого допускают описание на языке математики. Для них хи-мия обрела своего Ньютона в лице Лавуазье, положив-шего начало систематическому применению весов в хи-мии. Это был решающий шаг в становлении количест-венной химии, избравшей закон сохранения массы своей нитью Ариадны. По мнению других стратегия Ньютона состояла в вычленении некоторого центрального твердо установленного и надлежаще сформулированного фак-та и в последующем использовании его как основы де-дуктивных построений относительно данного круга явлений. С этой точки зрения гений Ньютона заключался в ньютоновском прагматизме. Ньютон не пытался объяс-нить гравитацию - существование всемирного тяготения было принято Ньютоном как неоспоримый факт. Анало-гичным образом любая другая дисциплина должна строиться таким образом, чтобы за ее исходную точку был принят некоторый центральный необъяснимый факт. Ободренные авторитетом Ньютона медики сочли возможным обновить виталистскую концепцию и гово-рить о "жизненной силе" sui generis, использование которой придало бы описанию жизненных явлений столь желанную последовательность и систематичность. Этой же цели призвано служить сродство - особая, сугубо химическая сила, якобы проявляющаяся при взаимодей-ствии молекул.
Некоторые "истинные ньютонианцы", стремясь воспрепятствовать неудержимому росту числа различных "сил", призванных объяснить то или иное явление при-роды, провозгласили было вновь универсальность все-мирного тяготения, или гравитации, как единого объяс-нения всех явлений, но было слишком поздно. Ныне термин "ньютонианский" (или "ньютоновский") приме-ним ко всему, что имеет отношение к системе законов, равновесию и, более того, ко всем ситуациям, в которых естественный порядок, с одной стороны, и моральный, социальный и политический, с другой, допускают описа-ние с помощью единой всеобъемлющей гармонии. Ро-мантические философы даже обнаруживали в ньютонов-ской Вселенной волшебный мир, одухотворенный силами природы. Более "ортодоксальные" физики усматривали в ньютоновской картине мироздания механический мир, подчиняющийся математическим законам. Для позити-вистов ньютоновская модель символизировала успех процедуры, рецепта, подлежащего отождествлению с са-мим определением пауки3.
Все остальное - не более чем изящная словесность (причем зачастую словесность ньютоновская): гармо-ния, безраздельно царящая в мире звезд, избирательное сродство и столь же избирательная враждебность, по-рождающие видимость "общественной жизни" химиче-ских соединений, представали как явления, распростра-няющиеся и на человеческое общество. Неудивительно поэтому, что тот период казался золотым веком класси-ческой науки.
Ньютоновская наука и поныне занимает особое место. Некоторые из введенных ею основных понятий полу-чили полное признание и сохранились до наших дней, выдержав все мутации, которые претерпело естествозна-ние со времен Ньютона. Не подлежит сомнению, однако, что золотой век классической науки миновал, а вместе с ним исчезла и уверенность в том, что ньютоновская рациональность, несмотря на значительно расходящиеся между собой интерпретации, может быть приемлемой основой для нашего диалога с природой.
Центральная тема первой части нашей книги - триумф ньютонианства, непрестанное расширение сферы научных исследований на все новые и новые области, позволившее распространить ньютоновское мышление до нашего времени. Мы расскажем также о тех сомнениях и ожесточенных баталиях, которые породил этот триумф. Ныне мы начинаем более отчетливо видеть пределы нью-тоновской рациональности. Возникает новая, более по-следовательная концепция науки и природы. Эта новая концепция прокладывает путь новому объединению зна-ния и культуры.
2. Дегуманизованный мир
...От единого зренья нас, Боже,
Спаси, и от сна Ньютонова тоже!
Блейк В. Из письма Баттсу. <Грозный Лос). - В кн.: Блейк В. Стихи. Перев. В. Потаповой. М., 1978, с. 225. - Прим. пере
Вряд ли найдется лучшая иллюстрация нестабильности положения, занимаемого наукой в общей системе культуры, чем вводная статья, опубликованная в тру-дах семинара ЮНЕСКО по проблемам отношений нау-ки и культуры:
"Более чем за одно столетие сектор научной деятельности разросся в окружающем его культурном простран-стве настолько, что угрожает в недалеком будущем вы-теснить всю культуру. Одни склонны считать подобную опасность иллюзорной и объясняют наметившуюся тен-денцию высокими темпами развития науки, уповая на то, что силовые линии культуры рано или поздно окажут свое действие и вновь поставят науку на службу челове-ку. Другие полагают, что триумф, одержанный наукой за последние десятилетия, дает ей право занимать господствующее положение в современной культуре. Более того, культура, по их мнению, заслуживает дальнейшего развития лишь постольку, поскольку она может быть передана посредством научного аппарата. Третьим, уст-рашенным мрачной перспективой превращения отдель-ного человека и всего общества в целом в послушных марионеток науки, видится призрак грядущей катастро-фы культуры"[4].
В приведенном нами отрывке наука представлена как раковая опухоль на теле культуры: дальнейший рост науки угрожает разрушить культурную жизнь общества. Вопрос стоит весьма остро: можем ли мы взять конт-роль над наукой в свои руки и направлять ее развитие в нужное русло или нам уготована судьба рабов науки? Всего лишь за каких-нибудь полтора века наука пре-терпела головокружительное падение, превратившись из источника вдохновения западноевропейской культуры в смертельную угрозу для нее. Наука не только представ-ляет опасность для материального существования чело-века, но и в более тонком плане угрожает разрушить традиции и опыт, глубоко укоренившиеся в нашей куль-турной жизни. Столь тяжкое обвинение выдвигается не только против технологических последствий того или иного научного достижения, но и против самого "духа науки".
Но независимо от того, относятся ли выдвинутые обвинения к глобальному скептицизму, источаемому науч-ной культурой, или к частным следствиям из научных теорий, в наше время утверждение о том, что наука рас-шатывает саму основу нашего мира, звучит довольно часто. То, что на протяжении поколений было источни-ком радости и наслаждения, вянет от прикосновения науки. Все, к чему прикасается наука, дегуманизуется.
Как ни странно, идея о том, что научный прогресс выступает в роли рокового разрушителя волшебных чар, нашла горячую поддержку не только среди критиков науки, но и среди тех, кто защищает и даже прославля-ет ее. Например, историк Гиллиспи в своей книге "Острие объективности" выражает сочувствие тем, кто критикует науку и не оставляет попыток притупить "ре-жущую кромку объективности":
"Попытки возродить субъективный подход к природе не могут не волновать. Его бренными останками, равно как и благими намерениями, устлан весь путь, пройден-ный научной, и лишь кое-где в таких глухих уголках, как лысенковщина или антропософия, он сохранился в первозданном виде. В такого рода пережитках запечат-лены непрестанные попытки избежать последствий наи-более характерной для западного человека и успешной кампании, обреченной, насколько можно судить, на пол-ную и окончательную победу. Вряд ли найдется тончай-ший нюанс в настроении от глубокого отчаяния до ге-роического воодушевления, который не возбуждала бы, как любая вера перед лицом неминуемого, романтиче-ская натурфилософия. В своем наиболее отталкивающем проявлении такие настроения порождают сентименталь-ное или вульгарное неприятие разума. В наиболее воз-вышенном проявлении они являются движущей пружи-ной натуралистической и морализующей науки Дидро, персонификации природы Гёте, поэзии Вордсворта и фи-лософии Альфреда Норта Уайтхеда или любого другого мыслителя, который хотел бы найти в науке место для нашей качественной и эстетической оценки природы. Это наука тех, кто, будь их воля, превратил бы в ботанику великолепие цветения и в метеорологию красоту зака-тов"5.
Итак, наука приводит к трагическому метафизическому выбору. Человек вынужден отдать предпочтение одной из альтернатив и либо поддаться сулящему вновь обрести потерянную было уверенность, но иррациональ-ному искушению видеть в природе гарантию человече-ских ценностей, либо усматривать в ней знак, указываю-щий на существование фундаментальной взаимосвязи явлений и верность рациональности, изолирующей его в безмолвном мире.
К лейтмотиву мира, переставшего вызывать благоговейное поклонение, примешивается отзвук другого лейтмотива-господства над окружающим миром. Ми-ром, перед которым не испытываешь благоговения, уп-равлять гораздо легче. Любая наука, исходящая из представления о мире, действующем по единому теорети-ческому плану и низводящем неисчерпаемое богатство и разнообразие явлений природы к унылому однообра-зию приложений общих законов, тем самым становится инструментом доминирования, а человек, чуждый окру-жающему его миру, выступает как хозяин этого мира.
В последние десятилетия развенчание окружающего нас мира принимало различные формы. Систематиче-ское изучение многообразных проявлений антинауки вы-ходит за рамки нашей книги. О реакции западной мыс-ли на удивительный триумф ньютоновской рационально-сти мы расскажем более подробно в гл. 3, а пока лишь заметим, что в настоящее время наблюдается сдвиг во всеобщем отношении к природе, основанный на широ-ко распространенном, но, по нашему мнению, ошибоч-ном убеждении в существовании непреодолимого антаго-низма между наукой и "натурализмом". Формы, кото-рые приняла в последние годы критика науки, мы про-демонстрируем (по крайней мере частично) на трех при-мерах: критики Хайдеггера, чья философия весьма при-влекательна для современного мышления, Артура Кёст-лера и выдающегося историка науки Александра Койре.
Мартин Хайдеггер направляет острие своей критики в само сердце научного исследования, основной побуди-тельный мотив которого Хайдеггер усматривает в дости-жении перманентной цели - покорении природы. В соот-ветствии с этим Хайдеггер утверждает, что научная ра-циональность является итоговым выражением того, что неявно присутствовало в науке с античных времен, а именно: воли к покорению, проявляющейся в любом ра-циональном обсуждении или предприятии, элементе на-силия, скрытом во всем позитивном, и коммуникабель-ном знании. Особое значение Хайдеггер придает тому, что он называет технологическим и научным "остовом" (Gestell)6, служащим общей основой функционирования человека и окружающего мира.
Хайдеггер не приводит подробного анализа какого-нибудь конкретного технологического (или научного) продукта или процесса. Хайдеггер подвергает критике самую сущность технологии - сторону, с которой нас интересует вещь. Любая теория является, с его точки зрения, составной частью реализации генерального пла-на, образуемого западной историей. То, что мы называ-ем научной "теорией", представляет, по Хайдеггеру, не более чем способ вопрошания вещей, с тем чтобы под-чинить их себе. Ученый, как и технолог,-всего лишь игрушка в руках воли к власти, замаскированной под жажду знания: первое же приближение ученого к объек-там исследования означает, что те подвергаются систе-матическому насилию.
"Было бы неверно называть современную физику экспериментальной потому, что при вопрошании приро-ды она использует экспериментальные устройства. Пра-вильнее противоположное утверждение, и вот почему: физика, уже как чистая теория, требует, чтобы природа проявила себя в предсказуемых силах; она ставит свои эксперименты с единственной целью задать природе вопрос: следует ли та, и если следует, то каким именно образом, схеме, предначертанной наукой"7.
Хайдеггера нисколько не волнует, например, что загрязнение промышленными отходами погубило в Рейне все живое. Хайдеггера интересует лишь, что река Рейн поставлена на службу человеку.
"На Рейне воздвигнута плотина гидроэлектростанции. Она повышает напор вод великой реки, чтобы тот мог вращать колеса турбины... Гидроэлектростанция не "пристроена" к Рейну, как старинный деревянный мост, веками соединяющий один берег с другим. Наоборот, река встроена в электростанцию. Рейн есть то, чем он теперь является в качестве реки, а именно поставщиком гидравлического напора, благодаря существованию электростанции"8.
Старинный мост через Рейн представляет в глазах Хайдеггера ценность не как свидетельство таланта, под-крепленного опытом возводивших его мастеров, кропот-ливых и тщательных наблюдений, а лишь потому, что мост "не использует" реку.
Критика Хайдеггера, воспринимающая как угрозу самый идеал позитивного коммуникабельного знания, эхом вторит уже знакомым мотивам движения против науки, о которых мы упоминали во введении. Но идея нерас-торжимой связи между наукой и стремлением домини-ровать проходит сквозь некоторые, казалось бы, весьма различные оценки современной ситуации. Например, в работе под весьма красноречивым названием "Наступле-ние золотого века"9 Гюнтер Стент утверждает, что нау-ка в наше время достигла пределов своих возможностей. Мы вплотную приблизились к точке, где отдача иссяка-ет, вопросы, задаваемые нами различным объектам с целью подчинить их своей власти, все более усложня-ются и утрачивают всякий интерес. Выход на этот ру-беж означает конец прогресса, но вместе с тем предос-тавляет человечеству удобный случай для того, чтобы прекратить безумные усилия, закончить вековую схватку с природой и принять мир, статичный и комфортабель-ный. Мы намереваемся показать, что относительная разобщенность научного познания некоторого объекта и возможность овладения им, отнюдь не свидетельствуя об исчерпании науки, указывают на поистине неисчерпае-мое множество новых перспектив и проблем. Научное понимание окружающего нас мира только начинается. Существует еще одно представление о науке, которое в принципе, по нашему мнению, может нанести ей зна-чительный ущерб, - преклонение перед таинственной наукой, способной с помощью хитроумных рассуждений, недоступных простым смертным, привести к выводам, которые, словно по мановению волшебной палочки, об-наружат несостоятельность общепринятой трактовки та-ких фундаментальных понятий, как время, пространство, причинность, разум или материя. Такого рода "таинст-венная наука", способная потрясти своими выводами основу любой традиционной концепции, в какой-то мере поощрялась "откровениями" теории относительности и квантовой механики. Не подлежит сомнению, что неко-торые из наиболее впечатляющих достижений физики в относительно недавнем прошлом, такие, как предложен-ная Эйнштейном интерпретация гравитации как кривиз-ны пространства или античастицы Дирака, поколебали, казалось бы, окончательно сложившиеся концепции. Та-ким образом, налицо весьма тонкое равновесие между готовностью вообразить науку всесильной, способной на любые свершения, и своего рода земным реализмом. В настоящее время это равновесие заметно смещается в сторону возрождения мистицизма в среде предста-вителей печати и даже в самой науке, особенно сре-ди специалистов по космологии10. Процитируем Кёст-лера:
"Нам приходилось слышать целый хор Нобелевских лауреатов по физике, утверждавших, что материя мерт-ва, причинность мертва, детерминизм мертв. Если это действительно так, устроим усопшим похороны под рек-вием электронной музыки. Настало время извлечь урок из постмеханистической науки XX в. и выбраться из смирительной рубашки, надетой на наши философские взгляды материализмом XIX в. Парадоксально, но если бы наши философские взгляды находились на уровне со-временной науки вместо того, чтобы отставать от нее на столетие, то мы давно освободились бы от этой смирительной рубашки... Но, коль скоро допущенная нами ошибка осознана, мы могли бы острее ощущать те яв-ления вокруг нас, которые ранее были вынуждены игно-рировать из-за одностороннего пристрастия к физиче-ской науке, могли бы более чутко реагировать на росток, пробивающийся сквозь обломки рухнувшего здания при-чинности, с большим вниманием относиться к стечению событий, включить паранормальные явления в нашу концепцию нормальности и отдавать себе ясный отчет в том, что мы живем в "стране слепых"11.
Мы не хотим априори осуждать или отвергать любые взгляды. Даже в заведомо фантастических утверж-дениях из числа тех, которые нам приходится слышать, может оказаться зерно истины. Тем не менее мы счита-ем, что прыжки в иррациональное были бы слишком простым выходом из конкретной сложности окружаю-щего нас мира. Мы отнюдь не тешим себя надеждой на то, что из "страны слепых" нам удастся выбраться быстро, поскольку концептуальная слепота - далеко не главная причина, по которой остаются нерешенными проблемы и противоречия нашего общества.
Не соглашаясь с той или иной критикой или искажениями науки, мы отнюдь не отвергаем всякую крити-ку науки вообще. В качестве примера сошлемся на по-зицию Александра Койре, внесшего немалый вклад в понимание развития современной науки. Анализируя значение и следствия ньютоновского синтеза, Койре пи-шет следующее:
"Но есть и нечто такое, за что ответственность может быть возложена на Ньютона или, точнее, не на од-ного Ньютона, а на всю современную науку, - раскол нашего мира на два чуждых мира. Я уже упоминал о том, что современная наука разрушила барьеры, отде-лявшие небо от Земли, объединила и унифицировала Вселенную. Все это так. Но я упоминал и о том, что, оп-рокидывая барьеры, наука подменяла наш мир качества и чувственного восприятия, мир, в котором мы живем, любим и умираем, другим миром - миром количества, воплощенной геометрии, миром, в котором, хотя он и вмещает в себя все, нет места для человека. Так мир науки - реальный мир - стал отчужденным и пол-ностью оторванным от мира жизни. Наука не в состоя-нии не только объяснить этот мир, но даже оправдать-ся, назвав его "субъективным".
Нельзя не признать, однако, что практика ежедневно (и чем дальше, тем чаще) приводит оба мира в со-прикосновение. Что же касается теории, то их разделя-ет бездонная пропасть.
Существование двух миров означает существование двух истин. Не исключено, однако, и другое толкова-ние - истины вообще не существует.
Трагедия современного разума, "разгадавшего загадку Вселенной", состоит в том, что одну загадку он заме-нил другой - загадкой самого себя12.
В выводах Койре звучит та же нота, которая отчетливо слышна у Паскаля и Моно, - трагическое ощуще-ние отчужденности. Критика Койре ставит под сомнение не научное мышление, а классическую науку, в основе которой заложена ньютоновская перспектива. Перед нами не стоит прежняя дилемма трагического выбора между наукой, обрекающей человека на изоляцию в окружающем его мире, лишенном волшебного очарова-ния, и антинаучными иррациональными протестами. Критика Койре нацелена не на пределы рациональности "смирительной рубашки", а лишь на неспособность клас-сической науки справиться с некоторыми фундаменталь-ными аспектами окружающего нас мира.
Наша позиция в этой книге сводится к утверждению: наука, о которой говорит Койре, не является более на-шей наукой, и отнюдь не потому, что нас ныне занимают новые, недоступные воображению объекты, более близ-кие к магии, чем к логике, а потому, что мы как ученые начинаем нащупывать свой путь к сложным процессам, формирующим наиболее знакомый нам мир - мир при-роды, в котором развиваются живые существа и их со-общества. Мы начинаем выходить за пределы того мира, который Койре называет "миром количества", и всту-паем в "мир качества", а значит, и в мир становящего-ся, возникающего. Описанию перехода из одного мира в другой посвящены части I и II нашей книги. Мы счи-таем, что именно такой переход придает особую значи-мость и очарование переживаемому нами моменту ис-тории науки. Не будет, по-видимому, преувеличением сказать, что наш период допустимо сравнивать с эпо-хой греческих атомистов или Возрождения, когда за-рождался новый взгляд на природу. Но вернемся сна-чала к ньютоновской науке, бесспорно ставшей одним из величайших достижений в истории человечества.
3. Ньютоновский синтез
Что кроется за энтузиазмом современников Ньютона, их убеждением в том, что тайна мироздания, истина о природе наконец открыта? В ньютоновском синтезе сходятся несколько направлений человеческой мысли, ис-токи которых восходят, по-видимому, к самому началу цивилизации. Прежде всего это представление о науке как о способе воздействия на окружающий мир. Ньюто-новская наука - наука активная. Одним из ее источни-ков стали знания, накопленные средневековыми ремес-ленниками, строителями машин. Она дает средства для систематического воздействия на мир, для предсказания и изменения хода протекающих в природе процессов, со-зидания устройств и механизмов, способных обуздать и использовать на благо человека силы и материальные ресурсы природы.
В этом смысле современная наука может считаться прямым продолжением тех усилий, которые человек с незапамятных времен затрачивал на то, чтобы организо-вать для своих целей окружающий мир. О ранних эта-пах этой деятельности мы располагаем весьма скудными сведениями. Тем не менее, оглядываясь назад, мы мо-жем достаточно достоверно оценить уровень знаний и навыков, необходимых для того, чтобы совершить нео-литическую революцию, позволившую человеку посте-пенно начать организацию природной и социальной сре-ды с помощью новой техники, предназначенной для экс-плуатации природы и устройства общества. Неолитиче-ская "техника", например виды домашних животных и культурных растений, выведенные с помощью отбора и гибридизации, гончарное производство, ткачество, ме-таллургия, широко используется и поныне. На протяже-нии длительного периода наша социальная организация была основана на той же технике письма, геометрии, арифметики, которая понадобилась для того, чтобы ор-ганизовать иерархически дифференцированные и наде-ленные структурой социальные группы неолитических городов-государств. Таким образом, мы не можем не признать непрерывность связи между неолитической тех-никой и наукой и промышленной революцией13.
Современная наука значительно расширила круг древних изысканий, неуклонно повышая их интенсив-ность и непрестанно наращивая их темп. Однако этим далеко не исчерпывается значение науки в том смысле, какой был придан ей в ньютоновском синтезе.
Помимо многообразной техники, используемой в данном обществе, мы встречаем ряд верований и мифов, в которых предпринимаются попытки понять, какое место занимает человек в мире. Подобно мифам и космогони-ческим гипотезам, научная деятельность направлена прежде всего на то, чтобы понять природу мира, его структуру и место, занимаемое в нем человеком.
С нашей точки зрения, совершенно несущественно, что первые умозрительные построения досократиков были во многом заимствованы из мифа Гесиода о со-творении мира - начальном отделении неба от Земли, страсти, разжигаемой Эротом, рождении первого поко-ления богов и образовании дифференцированных косми-ческих сил, разладах и распрях, серии кровавых рас-прав и актов мести и, наконец, установлении стабиль-ности при мудром правлении богини правосудия Дике. Для нас важно другое: на протяжении нескольких по-колений досократики собирали, обсуждали и подвергали критическому разбору часть тех понятий, которые мы пытаемся ныне организовать в надежде понять отноше-ния между явившимся, ставшим и становящимся, т. е. понять, как рождается порядок из первоначально недиффенцированной (по предположению) среды.
Почему однородное состояние теряет устойчивость? Почему потеря устойчивости приводит к спонтанной дифференциации? Почему вообще существуют вещи? Являются ли они хрупкими и бренными следствиями не-справедливости, нарушения статического равновесия между противоборствующими силами природы? Может быть, силы природы создают вещи и обусловливают их автономное существование - вечно соперничающие си-лы любви и ненависти, стоящие за рождением, ростом, увяданием и рассыпанием в прах? Является ли измене-ние не более чем иллюзией или, наоборот, проявлением неутихающей борьбы между противоположностями, об-разующими изменяющуюся вещь? Сводится ли качест-венное изменение к движению в вакууме атомов, отли-чающихся только по форме, или же атомы сами состоят из множества качественно различных "зародышей", каждый из которых отличен от другого? Носит ли гар-мония мира математический характер? Являются ли чис-ла ключом к природе?
Открытые пифагорейцами соотношения между высотой тона звучащей струны и ее длиной и поныне входят в наши теории. Математические схемы составили пер-вый в истории Европы свод абстрактных рассуждений, которые могут быть сообщены любому мыслящему че-ловеку и воспроизведены им. Грекам впервые удалось облечь дедуктивное знание в форму, придающую ему (разумеется, в определенных пределах) незыблемость, неподверженность колебаниям в зависимости от убеж-дений, надежд и пристрастий.
Наиболее важный аспект, общий для греческой мысли и современной науки, разительно контрастирующий с религиозно-мистической формой познания, заключает-ся в придании особой значимости критическому анализу и проверке14.
О досократовской философии, получившей развитие в ионических полисах и колониях Magna Graecia (Ве-ликой Греции), известно мало. Нам остается лишь строить более или менее правдоподобные предположе-ния о том, какие отношения могли складываться меж-ду теоретическими построениями и космогоническими гипотезами и процветавшими в ионических полисах ре-меслами и технологиями. Традиция утверждает, что в результате враждебной религиозной и социальной реак-ции философы были обвинены в атеизме и либо осуж-дены на изгнание, либо приговорены к смертной казни. Их ранний "призыв к порядку" может служить своего рода символом, олицетворяющим важность социальных факторов для зарождения и особенно развития концеп-туальных инноваций. Чтобы понять, на чем зиждется успех современной науки, нам необходимо также объяс-нить, почему ее основатели, как правило, подвергались формально отнюдь не беззаконным репрессиям, а их теоретический подход подавлялся в пользу той формы знания, которая больше соответствовала общественным чаяниям и убеждениям.
Насколько можно судить, со времен Платона и Аристотеля надлежащие ограничения были установлены и мысль оказалась направленной в русло социально при-емлемого. В частности, было проведено различие между теоретическим мышлением и технологической деятель-ностью. Такие используемые нами и ныне слова, как "машина", "механический", "инженер", имеют сходное значение. Они относятся не к рациональному знанию, а к умению и целесообразности. Идея состояла не в том, чтобы изучать происходящие в природе процессы с целью их более эффективного использования, а в том, чтобы обхитрить природу, обмануть ее с помощью раз-личных "машинных махинаций", т. е. включить в работу чудеса и эффекты, чуждые "естественному порядку" вещей. Области практических действий и рационального понимания природы были, таким образом, жестко раз-граничены. Архимеда почитали как инженера. Счита-лось, что его математические работы по изучению усло-вий равновесия машин неприменимы к миру природы (по крайней мере в рамках традиционной физики). В отличие от сказанного ньютоновский синтез выражает последовательный союз между практической деятельно-стью и теоретическим познанием.
Нельзя не отметить и третий важный элемент, нашедший свое отражение в ньютоновской революции. Каждый из нас, вероятно, прочувствовал разительный контраст между ничем не нарушаемым покоем мира звезд и планет и эфемерным, вечно бурлящим земным миром. Как подчеркнул Мирча Элиаде, во многих древ-них цивилизациях пространство, где протекает жизнь простых смертных, обособлено от обители богов, мир разделен на обычное пространство, где все подвержено игре случая, имеет свой век и обречено в конечном сче-те на гибель, и священное пространство, где все испол-нено высшего смысла, чуждо всякой случайности и веч-но. Именно по таким признакам Аристотель противопо-ставил миру небесных светил мир подлунный. Эта про-тивоположность имела решающее значение для оценки Аристотелем возможности количественного описания природы. Если движение небесных тел, рассуждал Ари-стотель, неизменно и по своей природе божественно, т. е. остается вечно тождественным самому себе, то оно должно допускать описание с помощью математических идеализаций. Математическая точность и строгость не пристали подлунному миру. Неточности природных про-цессов подходит лишь приближенное описание.
Последователю Аристотеля интереснее знать, почему протекает процесс, чем уметь описывать, как тот проте-кает, или, скорее, для него один аспект неотделим от другого. Одним из главных источников аристотелевского мышления явилось наблюдение эмбрионального разви-тия - высокоорганизованного процесса, в котором взаимосвязанные, хотя и внешне независимые события про-исходят, как бы подчиняясь единому глобальному пла-ну. Подобно развивающемуся зародышу, вся аристоте-левская природа построена на конечных причинах. Цель всякого изменения, если оно сообразно природе вещей, состоит в том, чтобы реализовать в каждом организме идеал его рациональной сущности. В этой сущности, ко-торая в применении к живому есть в одно и то же время его окончательная, формальная и действующая причи-на, - ключ к пониманию природы. В указанном смысле "рождение современной науки" - столкновение между последователями Аристотеля и Галилея - есть столкно-вение между двумя формами рациональности15.
Галилей считал вопрос "почему", столь любезный сердцу любого последователя Аристотеля, весьма опас-ным при обращении к природе, по крайней мере для уче-ного. С другой стороны, сторонники аристотелевской науки считали взгляды Галилея крайним выражением иррационального фанатизма.
Итак, появление ньютоновской системы ознаменовало триумф новой универсальности: оно позволило уни-фицировать то, что до Ньютона казалось разрозненным и бессвязным.
4. Экспериментальный диалог
Мы уже упоминали об одном из наиболее существенных элементов современной науки: тесном союзе теории и практики, слиянии стремления структуриро-вать мир и желании понять его.
Для того чтобы осуществить намерение познать мир вопреки убеждению эмпириков, отнюдь недостаточно с должным почтением относиться к наблюдаемым фак-там: в некоторых вопросах, даже в описании механи-ческого движения, аристотелевскую физику было бы легче привести в соответствие с эмпирическими факта-ми. Открытый современной наукой экспериментальный диалог с природой подразумевает активное вмешатель-ство, а не пассивное наблюдение. Перед учеными ста-вится задача научиться управлять физической реаль-ностью, вынуждать ее действовать в рамках "сцена-рия" как можно ближе к теоретическому описанию.
Исследуемое явление должно быть предварительно препарировано и изолировано, с тем чтобы оно могло служить приближением к некоторой идеальной ситуа-ции, возможно физически недостижимой, но согласую-щейся с принятой концептуальной схемой.
Рассмотрим описание системы блоков, ставшей классическим примером механической системы со времен Архимеда, чьи рассуждения были распространены пред-ставителями современной науки на принцип действия всех простых машин. Обращает на себя внимание од-но интересное обстоятельство: современное объяснение полностью исключает (как не имеющее отношения к делу) именно то, что намеревалась объяснить аристо-телевская физика. Если воспользоваться типичным при-мером, то речь шла об объяснении того, что камень "сопротивляется" усилиям лошади, тянущей его за ве-ревку, и что сопротивление камня может быть "прео-долено" тяговым усилием, передаваемым от лошади че-рез систему блоков. В отличие от аристотелевской фи-зики Галилей учит, что природу никогда и ни в чем нельзя "преодолеть", она ничего не делает "даром" и ее невозможно "обмануть". Нелепо думать, что с по-мощью какого-то замысловатого приспособления или хитроумной уловки нам удастся заставить природу про-изводить дополнительную работу16. Поскольку работа, которую способна производить лошадь, остается одной и той же как с блоками, так и без блоков, эффект от работы также один и тот же. Это замечание становит-ся исходным пунктом механического объяснения, отно-сящегося, как нетрудно видеть, к миру не реальному, а идеальному. В этом мире "новый" эффект - то, что лошади все же удается сдвинуть камень, - имеет вто-ростепенное значение, и сопротивление камня описыва-ется лишь качественно в терминах трения и нагрева-ния. Точному описанию поддается идеальная ситуация, в которой соотношение эквивалентности связывает при-чину - производимую лошадью работу - и следст-вие - перемещение камня. В этом идеальном мире лошадь может сдвинуть камень и без блоков. Единст-венное назначение системы блоков состоит в том, что-бы изменить способ передачи тягового усилия от лоша-ди к камню. Вместо того, чтобы перемещать камень на расстояние L, равное расстоянию, проходимому ло-шадью, тянущей камень на веревке, лошади достаточно переместить камень на расстояние L/n, где п зави-сит от числа блоков. Подобно всем простым машинам, блоки являются пассивным устройством, способным пе-редавать движение, но не производить его.
Мы видим, что экспериментальный диалог соответствует в высшей степени специфической процедуре. Природа, как на судебном заседании, подвергается с помощью экспериментирования перекрестному допросу именем априорных принципов. Ответы природы записы-ваются с величайшей точностью, но их правильность оценивается в терминах той самой идеализации, кото-рой физик руководствуется при постановке экспери-мента. Все остальное считается не информацией, праздной болтовней, вторичными эффектами, которыми можно пренебречь. Может случиться и так, что приро-да отвергнет рассматриваемую теоретическую гипотезу. Тем не менее и отвергнутая гипотеза продолжает ис-пользоваться как эталон для измерения следствий и значимости ответа на поставленный вопрос, каким бы ответ ни был. Именно на эту императивную манеру постановки вопросов природе ссылается Хайдеггер в своей аргументации против научной рационально-сти.
Для нас экспериментальный метод является поистине искусством, т. е. мы считаем, что в основе его лежат особые навыки и умение, а не общие правила. Будучи искусством, экспериментальный метод никогда не га-рантирует успех, всегда оставаясь на милости триви-альности или неверного суждения. Ни один методоло-гический принцип не может исключить, например, рис-ка зайти в тупик в ходе научного исследования. Экс-периментальный метод есть искусство постановки ин-тересного вопроса и перебора всех следствий, вытекаю-щих из лежащей в основе его теоретической схемы, всех ответов, которые могла бы дать природа на вы-бранном экспериментатором теоретическом языке. Из конкретной сложности и многообразия явлений приро-ды необходимо выбрать одно-единственное явление, в котором с наибольшей вероятностью ясно и однозначно должны быть воплощены следствия из рассматривае-мой теории. Это явление затем надлежит абстрагиро-вать от окружающей среды и "инсценировать" для того, чтобы теорию можно было подвергнуть воспроиз-водимой проверке, результаты и методы которой допускали бы передачу любому заинтересованному лицу.
Хотя такого рода экспериментальная процедура с самого начала вызывала (и продолжает вызывать) серьезные нарекания, отвергалась эмпириками и под-вергалась острой критике со стороны представителей других течений философской и естественнонаучной мыс-ли, не без основания сравнивавшими ее с пыткой при-роды, с допросом на дыбе, она пережила все модифи-кации теоретического содержания научных описаний и в конечном счете определила новый метод исследова-ния, введенный современной наукой.
Экспериментальная процедура может становиться и орудием чисто теоретического анализа. Эта ее разно-видность известна под названием "мысленного экспе-римента": физик мысленно представляет себе экспери-ментальные ситуации, целиком подчиняющиеся теорети-ческим принципам, и тем самым получает возможность осознать, к каким следствиям приводят выбран-ные им в данной ситуации теоретические принципы. Мысленные эксперименты сыграли решающую роль в работах Галилея. Ныне они находятся в самом центре исследования последствий концептуальных переворотов в современной физике, произведенных теорией относи-тельности и квантовой механикой. Один из наиболее знаменитых мысленных экспериментов был предложен Эйнштейном (так называемый "поезд Эйнштейна"). Представим себе наблюдателя, едущего в поезде и из-меряющего скорость света, испускаемого фонарями на обочине дороги, т. е. движущегося со скоростью с в системе отсчета, относительно которой поезд движется со скоростью v. По классической теореме сложения скоростей наблюдатель, едущий в поезде, должен был бы приписать свету, распространяющемуся в направ-лении движения поезда, скорость с-v. Однако класси-ческие рассуждения содержат явную нелепость, вы-явить которую и должен предложенный Эйнштейном мысленный эксперимент. В теории относительности ско-рость света выступает как универсальная постоянная природы. В любой инерциальной системе отсчета ско-рость света всегда одна и та же. С тех пор и поныне "поезд Эйнштейна" безостановочно движется, помогая исследовать физические следствия глубоких перемен в основах науки, вызванных специальной теорией относи-тельности.
Экспериментальный метод занимает центральное место в диалоге с природой, начатом современной нау-кой. Представление о природе, вопрошаемой в такой манере, разумеется, сильно упрощено, а порой и иска-жено. Однако это отнюдь не лишает экспериментальный метод способности опровергать подавляющее большин-ство выдвигаемых нами гипотез. Эйнштейн говорил, что природа отвечает "нет" на большинство задаваемых ей вопросов и лишь изредка от нее можно услышать бо-лее обнадеживающее "может быть". Ученый не может действовать так, как ему заблагорассудится, и заста-вить природу говорить лишь то, что ему хочется услы-шать. Строя радужные надежды и ожидания, он не мо-жет рассчитывать (по крайней мере если говорить о глобальной тенденции) на "поддержку" со стороны при-роды. В действительности ученый подвергает себя тем большему риску и ведет тем более опасную игру, чем более искусную тактику он выбирает, стремясь отре-зать природе все пути к отступлению, припереть ее к стенке17. Каков бы ни был ответ природы - "да" или "нет", - он будет выражен на том же теоретическом языке, на котором был задан вопрос. Однако язык этот не остается неизменным, он претерпевает сложный процесс исторического развития, учитывающий прош-лые ответы природы и отношения с другими теорети-ческими языками. Кроме того, в каждый исторический период научные интересы меняются и возникают новые вопросы. Все это приводит к сложной взаимосвязи между специфическими правилами научной игры (в частности, экспериментальным методом ведения диало-га с природой, налагающим наиболее жесткие ограни-чения на игру) и культурной сетью, к которой, иногда неосознанно, принадлежит ученый.
Мы считаем экспериментальный диалог неотъемлемым достижением человеческой культуры. Он дает га-рантию того, что при исследовании человеком природы последняя выступает как нечто независимо существую-щее. Экспериментальный метод служит основой комму-никабельной и воспроизводимой природы научных ре-зультатов. Сколь бы отрывочно ни говорила природа в отведенных ей экспериментом рамках, высказавшись однажды, она не берет своих слов назад: природа ни-когда не лжет.
5. Миф у истоков науки
Основатели современной науки прозорливо усматривали в диалоге между человеком и природой важный шаг к рациональному постижению природы. Но претен-довали они на гораздо большее. Галилей и те, кто при-шел после него, разделяли убеждение в том, что наука способна открывать глобальные истины о природе. По их мнению, природа не только записана на математи-ческом языке, поддающемся расшифровке с помощью надлежаще поставленных экспериментов, но и сам язык природы единствен. Отсюда уже недалеко до вывода об однородности мира и, следовательно, доступности постижения глобальных истин с помощью локального экспериментирования. Простейшие явления, изучаемые наукой, при таких взглядах становятся ключом к по-ниманию природы в целом. Сложность природы была провозглашена кажущейся, а разнообразие природы - укладывающимся в универсальные истины, воплощен-ные для Галилея в математических законах движе-ния.
Убеждение основателей современной науки оказалось необычайно живучим и сохранилось на века. В блестящем цикле лекций, прочитанных Ричардом Фейнманом несколько лет назад по приглашению ком-пании Би-би-си, он сравнивал природу с "огромной шахматной доской, на которой играют в шахматы или шашки"18. Сложность природы Фейнман так же, как и его предшественники, провозгласил лишь кажущейся: каждый ход подчиняется простым правилам. Не исклю-чено, что современной науке в ее повседневной практи-ке такое убеждение необходимо, ибо без него она не могла бы открывать глобальные истины. Оно придает весьма большое значение экспериментальному методу и в какой-то мере вдохновляет его. Вполне возможно, что революционная концепция мира, столь же всеобъ-емлющая, как и "биологическая" концепция аристо-телевского мира, была необходима для избавления от ига традиции, для придания поборникам эксперимен-тирования силы убеждения и аргументации, позволив-шим им отстоять свои взгляды перед лицом ранее сложившихся форм рациональности. Возможно, метафи-зическое убеждение было необходимо для претворения знаний ремесленника и строителя машин в новый метод рационального исследования природы. Нам остается лишь строить более или менее правдоподобные предпо-ложения относительно того, какое значение имеют следствия из существования такого рода "метафизичес-кого" убеждения для объяснения исторической после-довательности принятия первых достижений современ-ной науки и их включения в социальный контекст. Мы не будем вдаваться в этот весьма спорный вопрос и ограничимся лишь несколькими замечаниями самого общего характера с единственной целью - привлечь внимание к проблеме науки, прогресс которой был вос-принят одними как триумф разума, а другими как ра-зочарование, как горькое открытие роботоподобной ту-пости природы.
Трудно отрицать фундаментальное значение социально-экономических факторов (в частности, уровня развития ремесел в монастырях, ставших хранителями знаний, оставшихся от разрушенного мира, а впослед-ствии - в шумных торговых городах) для рождения экспериментальной науки - систематизированной час-ти знаний, накопленных ремесленниками.
Более того, как показывает сравнительный анализ (типа проведенного Нидэмом19), в конце средних ве-ков социальные структуры имели решающее значение. Общество перестало с презрением относиться к клас-су ремесленников и потенциальных новаторов в техни-ке, как это было в Древней Греции. Более того, интел-лектуалы, как и ремесленники, в большинстве своем обрели независимость от властей. Это были свободные предприниматели, ремесленники-новаторы, искавшие покровителей, стремившиеся к новшествам и старав-шиеся использовать все предоставляющиеся техничес-кими нововведениями возможности, сколь бы опасными те ни были для социального порядка. С другой сторо-ны, как отмечает Нидэм, в Китае люди науки были официальными лицами, обязанными соблюдать все правила бюрократии. Китайские ученые составляли не-отъемлемую часть государственной машины, основное предназначение которой состояло в поддержании зако-на и порядка. Компас, печатный станок, порох - все эти изобретения, немало способствовавшие подрыву ко-ренных основ средневекового общества и наступлению в Европе новой эры, были открыты намного раньше в Китае, но оказали на общество гораздо более слабое дестабилизирующее действие. В отличие от консерва-тивного китайского общества предприимчивое европейс-кое меркантильное общество оказалось благоприят-ной средой для стимулирования и поддержания дина-мического и инновационного роста современной науки на ранних стадиях ее развития.
Однако по крайней мере один вопрос по-прежнему остается без ответа. Мы знаем, что строители машин использовали математические понятия - передаточные отношения шестерен, перемещения различных рабочих частей и геометрию их относительных положений. Но почему математизация не ограничилась машинами? Как возникло понятие естественного движения в образе рационализованной машины? Тот же вопрос можно за-дать и применительно к часам - одному из триумфов средневекового ремесленного искусства, который вско-ре стал задавать ритм жизни в более крупных средне-вековых городах. Почему часы почти сразу после свое-го появления стали символом мирового порядка? Воз-можно, что в последнем вопросе содержится и некото-рая доля ответа. Часы - механизм, управляемый ра-циональностью, которая лежит вне его, планом, которо-му слепо следуют внутренние детали. Мировые часы - метафора, наводящая на мысль о боге-часовщике, ра-циональном вседержителе, управляющем природой, по-слушно выполняющей его указания наподобие робота. По-видимому, на начальном этапе развития современ-ной науки между теологической дискурсивной практи-кой и теоретической и экспериментальной деятельно-стью установился своего рода "резонанс", несомненно усиливший и упрочивший претенциозное мнение о том, будто ученые находятся на пути к раскрытию тайны "грандиозной машины Вселенной".
Термином резонанс мы обозначили в данном случае необычайно сложную проблему. Нам отнюдь не хотелось (да мы и не в состоянии) утверждать, будто религиозная дискурсивная практика каким-то образом предопределила рождение теоретической науки или ми-ровоззрения, которое начало развиваться вместе с экспе-риментальной деятельностью. Используя термин ре-зонанс, т. е. взаимное усиление двух направлений мыс-ли, мы сознательно выбрали выражение, симметричное относительно каждого из них: резонанс отнюдь не пред-полагает, что первенство и роль пускового механизма выпали на долю теологической дискурсивной практики или "научного мифа".
Следует заметить, что для некоторых философов вопрос о христианском происхождении западной науки является не только вопросом устойчивости концепции природы как автомата, но и вопросом о некоторой су-щественной связи между экспериментальной наукой как таковой и западной цивилизацией в ее древнееврейской и древнегреческой компонентах. Для Альфреда Норта Уайтхеда эта связь проходит на уровне инстинктивно-го убеждения. Такое убеждение было необходимо для того, чтобы вдохновить "научную веру" одного из ос-нователей современной науки.
"Я имею в виду неколебимую веру в то, что любое подробно изученное явление может быть совершенно определенным образом - путем специализации общих принципов - соотнесено с предшествующими ему явле-ниями. Без такой веры чудовищные усилия ученых бы-ли бы безнадежными. Именно такое инстинктивное убеждение, неотступно предваряющее воображение, яв-ляется движущей силой научного исследования, убеж-дение в том, что существует некая тайна и что эта тайна может быть раскрыта. Каким же образом такое убеждение столь глубоко укоренилось в сознании евро-пейца?
Если указанное направление европейской мысли мы сравним с позицией, занимаемой в этом вопросе другими цивилизациями, когда они автономны, то вы-яснится, что источник у него может быть лишь один. Интересующее нас направление берет начало из суще-ствовавшей в средние века непререкаемой веры в ра-циональность бога, сочетающего личную энергию Иеговы с рациональностью греческого философа. Ни одна деталь не ускользнула от его бдительного ока, каждой мелочи он нашел место в общем порядке. Исследова-ние природы могло лишь еще сильнее укрепить веру в рациональность. Напомню, что речь идет не о продуман-ных убеждениях нескольких индивидов, а о том глубо-ком отпечатке, который оставила на мышлении евро-пейца неколебимая вера, существовавшая на протяже-нии веков. Под этим я понимаю инстинктивное направление мысли, а не только словесный символ веры"20.
Мы не будем вдаваться в более глубокий анализ затронутой нами проблемы. Было бы неуместно "доказывать", что современная наука могла зародиться толь-ко в христианской Европе. Не возникает необходимос-ти и в выяснении вопроса о том, могли ли основатели современной науки почерпнуть некий стимул из теоло-гических аргументов. Для нас сейчас несущественно, были ли искренни или лицемерны те, с чьей помощью современная наука совершила свои первые шаги. Важ-но другое: не подлежит сомнению, что теологические аргументы (в различное для разных стран время) сде-лали умозрительные построения более социально при-емлемыми и заслуживающими доверия. Ссылки на ре-лигиозные аргументы часто встречались в английских научных трудах даже в XIX в. Интересно, что для на-блюдающегося ныне оживления интереса к мистициз-му характерно прямо противоположное направление аргументации: в наши дни своим авторитетом наука придает вес мистическим утверждениям.
Вопрос, с которым мы здесь сталкиваемся, приводит к множеству проблем, в которых теологические и естественнонаучные вопросы неразделимо связаны с "внешней" историей науки, т. е. с описанием отноше-ния между формой и содержанием научного знания, с одной стороны, и целей, на службу которым поставлена наука в своем социальном, экономическом и институ-циональном контекстах, - с другой. Как мы уже гово-рили, нас интересует сейчас лишь узкий вопрос: весь-ма специфические характер и следствия научной дис-курсивной практики, усиливающиеся при резонансе с теологической дискурсивной практикой.
Нидэм [21] рассказывает об иронии, с которой просвещенные китайцы XVIII в. встретили сообщения иезуитов о триумфах европейской науки того времени. Идея о том, что природа подчиняется простым позна-ваемым законам, была воспринята в Китае как непре-взойденный пример антропоцентрической глупости. Ни-дэм считает, что эта "глупость" имеет глубокие куль-турные корни. Чтобы проиллюстрировать глубокие раз-личия между западными и восточными концепциями, Нидэм ссылается на практиковавшиеся в средневеко-вой Европе суды над животными. В некоторых случаях такие природные аномалии, как, например, петух, яко-бы несший яйца, расценивались как нарушение зако-нов природы, которые приравнивались божественным законам, и петух торжественно приговаривался к смертной казни через сожжение на костре. Нидэм поясняет, что в Китае тот же петух при прочих равных исчез бы без лишнего шума. С точки зрения китайцев, он не ви-новен в совершении какого бы то ни было преступле-ния, а просто его аномальное поведение нарушало гар-монию природы и общества. Губернатор провинции и даже сам император оказались бы в весьма щекотли-вом положении, если бы "необычное" поведение пету-ха получило широкую огласку. Комментируя свой при-мер, Нидэм замечает, что, согласно господствовавшей в Китае философской концепции, космос пребывает в спонтанной гармонии и регулярность явлений не нуж-дается во внешнем источнике. Наоборот, гармония в природе, обществе и на небесах является результатом равновесия между этими процессами. Стабильные и взаимозависимые, они резонируют, как бы образуя не-доступные слуху гармонические созвучия. Если бы ка-кой-то закон и существовал, то это был бы закон, не-достижимый ни для бога, ни для человека. Такой за-кон выражался бы на языке, разгадать который чело-век не в силах, но не был бы законом, предустановлен-ным создателем, постигаемым в нашем собственном образе.
В заключение Нидэм ставит следующий вопрос: "Разумеется, в современных научных представлени-ях не сохранилось и намека на былые представления о властно повелевающих и требующих беспрекословно-го повиновения "Законах" природы. Ныне под закона-ми природы принято понимать статистические законо-мерности, справедливые в определенные моменты вре-мени и в определенных местах. По меткому выражению Карла Пирсона (в знаменитой главе его труда [Имеется в виду основное философское произведение К. Пир-сона "Грамматика науки" ("Grammar science", 1892; русск. перев. СПБ, 1911).- Прим. перев.]), за-коны природы мы понимаем как описания, а не пред-писания. Точная степень субъективности в формули-ровках научных законов была предметом жарких дис-куссий на протяжении всего периода от Маха до Эддингтона, но мы воздержимся от дальнейших коммен-тариев по этому поводу. Проблема состоит в том, что-бы выяснить, возможно ли постичь статистические за-кономерности и сформулировать их математически, если пойти по пути, отличному от реально пройденного западной наукой. Было ли состояние ума, при котором петух, несущий яйца, мог быть казнен по приговору суда, необходимым элементом культуры, способной впоследствии породить Кеплера?"22
Следует подчеркнуть, что научная дискурсивная практика не является простой транспозицией традици-онных религиозных взглядов в новую тональность. Яс-но, что мир, описываемый классической физикой, отли-чен от мира Книги Бытия, в котором бог создал свет, небо, земную твердь и все живое, мир, в котором не-престанно действует божественное провидение, при-шпоривая человека и вынуждая его к участию в таких деяниях, где ставкой служит спасение его души. Мир классической физики - мир атемпоральный, лишенный времени. Такой мир, если он сотворен, должен быть сотворен "одним махом". Нечто подобное происходит, например, когда инженер, собирая робота и включая его, в дальнейшем предоставит ему возможность функ-ционировать самостоятельно. В этом смысле развитие физики действительно происходило в противопоставле-нии и религии, и традиционной философии. И тем не менее, как мы знаем, христианский бог был призван, чтобы создать основу умопостигаемости мира. В этом случае действительно можно говорить о своего рода "конвергенции" интересов теологов, считавших, что мир должен познать всемогущество бога, полностью подчи-нившись ему, и физиков, занятых поисками мира ма-тематизируемых процессов.
Так или иначе, мир Аристотеля, разрушенный современной наукой, был неприемлем и для теологов, и для физиков. Этот упорядоченный, гармонический и ра-циональный мир был слишком независим, его обитате-ли - слишком могущественными и активными, их под-чиненность абсолютному суверену - слишком подозри-тельной и ограниченной для того, чтобы удовлетворить многих теологов23. С другой стороны, этот мир был также слишком сложен и качественно дифференциро-ван для того, чтобы быть математизированным.
"Механическая" природа современной науки, сотворенная и управляемая по единому, полностью домини-рующему над ней, по неизвестному ей плану, прослав-ляет своего создателя и тем самым великолепно удов-летворяет запросам как теологов, так и физиков. Хотя
Лейбниц предпринял попытку доказать, что математизация совместима с миром, способным на активное и качественно дифференцированное поведение, ученые и теологи объединили свои усилия для описания приро-ды как механизма, лишенного разума, пассивного, принципиально чуждого свободе и направленности че-ловеческого разума. "Унылая штука без звука, без запаха, без цвета. Одна только материя, спешащая без конца и без смысла"24, - как заметил Уайтхед. Именно эта христианская природа, лишенная какого бы то ни было свойства, которое позволило бы человеку отож-дествить себя с древней гармонией естественного ста-новления, оставляющая человека наедине с богом, кон-вергирует с природой, допускающей описание на одном языке, а не на тысяче математических голосов, слы-шавшихся Лейбницу.
Теология может оказаться полезной для уяснения странной позиции, занятой человеком, трудолюбиво де-шифрующим законы, которым подчиняется мир. Чело-век (и это необходимо подчеркнуть особо) не является частью природы, которую он объективно описывает. Человек правит природой, оставаясь вне ее. Для Галилея человеческая душа, сотворенная по образу божье-му, способна постигать рациональные истины, заложен-ные в самой основе плана творения, и, следовательно, постепенно приближаться к знанию мира, которым сам бог владеет интуитивно, во всей полноте и мгновен-но25.
В отличие от древних атомистов, подвергавшихся преследованиям по обвинению в атеизме, и в отличие от Лейбница, которого иногда подозревали в отрицании милосердия божия или свободы воли, современным ученым удалось выработать определение своего пред-приятия, приемлемое с точки зрения культуры. Чело-веческий разум, которым наделено подчиняющееся законам природы тело, с помощью экспериментальных установок получает доступ к той самой сокровенной точке, откуда бог наблюдает за миром, к божествен-ному плану, осязаемым выражением которого являет-ся наш мир. Однако сам разум остается вне своих соб-ственных достижений. Все, что составляет живую ткань природы, например ее запахи и краски, ученый может описать лишь как некие вторичные, производные качества, не образующие составную часть природы, и проецируемые на нее нашим разумом. Принижение природы происходит параллельно с возвеличением все-го, что ускользает от нее, - бога и человека.
6. Пределы классической науки
Мы попытались описать уникальную историческую ситуацию, когда научная практика и метафизические убеждения были тесно связаны. Галилей и его после-дователи подняли те же проблемы, что и средневеко-вые строители, но отошли от эмпирического знания последних, утверждая с божьей помощью простоту ми-ра и универсальность языка, постулируемого и дешиф-руемого с помощью экспериментального метода. Та-ким образом, основной миф, на котором зиждется со-временная наука, можно рассматривать как результат сложившегося в конце средних веков особого комплек-са условий резонанса и взаимного усиления экономи-ческих, политических, социальных, религиозных, фило-софских и технических факторов. Быстрый распад это-го комплекса оставил классическую науку на мели, в изоляции от трансформировавшейся культуры.
Классическая наука была порождена культурой, пронизанной идеей союза между человеком, находя-щимся на полпути между божественным порядком и естественным порядком, и богом, рациональным и по-нятным законодателем, суверенным архитектором, ко-торого мы постигаем в нашем собственном образе. Она пережила момент культурного консонанса, позволяв-шего философам и теологам заниматься проблемами естествознания, а ученым расшифровывать замыслы творца и высказывать мнения о божественной мудрос-ти и могуществе, проявленных при сотворении мира. При поддержке религии и философии ученые пришли к убеждению о самодостаточности своей деятельности, о том, что она исчерпывает все возможности рацио-нального подхода к явлениям природы. Связь между естественнонаучным описанием и натурфилософией в этом смысле не нуждались в обосновании. Можно счи-тать вполне самооевидным, что естествознание и фи-лософия конвергируют и что естествознание открывает принципы аутентичной натурфилософии. Но, как ни странно, самодостаточности, которой успели вкусить ученые, суждено было пережить и уход средневекового бога, и прекращение срока действия гарантии, некогда предоставленной естествознанию теологией. То, что первоначально казалось весьма рискованным предприя-тием, превратилось в торжествующую науку XVIII в.26, открывшую законы движения небесных и земных тел, включенную Д'Аламбером и Эйлером в полную и не-противоречивую систему, в науку, историю которой Лагранж определил как логическое достижение, стре-мящееся к совершенству. В честь нее создавали акаде-мии такие абсолютные монархи, как Людовик XIV, Фридрих II и Екатерина Великая27. Именно эта наука сделала Ньютона национальным героем. Иначе говоря, это была наука, познавшая успех, уверенная, что ей удалось доказать бессилие природы перед проницатель-ностью человеческого разума. "Je n'ai pas besoin de cette hypothese" [* "Мне не понадобилась такая гипотеза" (франц.).-Прим. пе-рев.] - гласил ответ Лапласа на вопрос На-полеона, нашлось ли богу место в предложенной Лап-ласом системе мира.
Дуалистским импликациям современной науки, равно как и ее притязаниям, также было суждено выжить. В науке Лапласа, во многих отношениях все еще оста-вавшейся в рамках классической концепции науки в нашем понимании, описание объективно в той мере, в какой из него исключен наблюдатель, а само описание произведено из точки, лежащей de jure вне мира, т. е. с божественной точки зрения, с самого начала доступ-ной человеческой душе, сотворенной по образу бога. Таким образом, классическая наука по-прежнему пре-тендует на открытие единственной истины о мире, одно-го языка, который даст нам ключ ко всей природе (мы, живущие ныне, сказали бы фундаментального уровня описания, из которого может быть выведено все суще-ствующее в этом мире).
Позвольте процитировать по этому весьма существенному пункту высказывание Эйнштейна, сумевшего дать точный перевод в современных терминах того, что мы называли основным мифом, на котором зиждется современная наука:
"Какое место занимает картина мира физиков-теоретиков среди всех возможных таких картин? Благодаря использованию языка математики эта картина удовлет-воряет высоким требованиям в отношении строгости и точности выражения взаимозависимостей. Но зато фи-зик вынужден сильно ограничивать свой предмет, до-вольствуясь изображением наиболее простых, доступ-ных нашему опыту явлений, тогда как все сложные яв-ления не могут быть воссозданы человеческим умом с той точностью и последовательностью, которые необхо-димы физику-теоретику. Высшая аккуратность, ясность и уверенность - за счет полноты. Но какую прелесть может иметь охват такого небольшого среза природы, если наиболее тонкое и сложное малодушно оставляет-ся в стороне? Заслуживает ли результат столь скром-ного занятия гордого названия "картины мира"?
Я думаю - да, ибо общие положения, лежащие в основе мысленных построений теоретической физики, претендуют быть действительными для всех происхо-дящих в природе событий. Путем чисто логической де-дукции из них можно было бы вывести картину, т. е. теорию всех явлений природы, включая жизнь, если этот процесс дедукции не выходил бы далеко за пре-делы творческой возможности человеческого мышле-ния. Следовательно, отказ от полноты физической кар-тины мира не является принципиальным"28.
Одно время некоторые утверждали, будто тяготение в том виде, в каком оно выражено в законе все-мирного тяготения, делает оправданным переход к при-роде как к чему-то внутренне одушевленному и при надлежащем обобщении способно объяснить возникно-вение все более специфических форм взаимодействий, в том числе даже взаимодействии в человеческом об-ществе. Но эти иллюзии вскоре рухнули не без влия-ния требований той политической, экономической и ин-ституциональной обстановки, в которой происходило развитие науки. Не будем вдаваться в обсуждение это-го аспекта проблемы, хотя и не отрицаем его важнос-ти. Необходимо лишь подчеркнуть, что невозможность установить непротиворечивость классических взглядов и доказать то, что некогда было убеждением, стала пе-чальной истиной. Единственной интерпретацией, спо-собной конкурировать с классической интерпретацией науки, с тех пор стал позитивистский отказ от самого намерения понять мир. Например, Эрнст Мах, влиятельный философ и физик, идеи которого оказали силь-ное влияние на молодого Эйнштейна, видел задачу нау-ки в том, чтобы организовать данные опыта как можно в более экономном порядке. У науки, по Маху, нет дру-гой осмысленной цели, кроме наиболее простого и наибо-лее экономичного абстрактного представления фактов:
"Именно в этом и кроется разгадка тайны, которая лишает науку загадочного ореола и показывает, в чем состоит ее реальная сила. Если говорить о конкретных результатах, то наука не дает нам ничего нового, к че-му бы мы не могли прийти, затратив достаточно много времени, без всяких методов... Подобно тому как один человек, опирающийся только на плоды своего труда, никогда но сможет сколотить состояние, в то время как скопление результатов труда многих людей в руках од-ного человека есть основа богатства и власти, точно так же любое знание, заслуживающее того, чтобы так называться, не может быть наполнено разумом одного человека, ограниченного продолжительностью человече-ской жизни и наделенного лишь конечными силами, если он не прибегнет к самой жесткой экономии мысли и тщательному собиранию экономно упорядоченного опыта тысяч сотрудников"29.
Итак, наука полезна потому, что приводит к экономии мышления. Возможно, что в таком утверждении есть определенная доля истины, но разве экономией мышления исчерпывается все содержание науки? Как далеко все это от взглядов Ньютона, Лейбница и дру-гих основателен западной науки, притязавших на соз-дание рациональной основы физического мира! Наука, по Маху, дает нам некоторые полезные правила дейст-вия, но не более.
Мы возвращаемся к исходной точке - к идее о том, что именно классическая наука, которую на протяже-нии определенного периода времени было принято счи-тать символом культурного единства, а не наука как таковая, стала причиной описанного нами культурного кризиса. Ученые оказались в плену лабиринтов блуж-даний между оглушающим грохотом "научного мифа" и безмолвием "научной серьезности", между провозгла-шением абсолютной и глобальной природы научной ис-тины и отступлением к концепции научной теории как прагматического рецепта эффективного вмешательства в природные процессы.
Как уже было сказано, мы разделяем ту точку зрения, согласно которой классическая наука достигла ныне своих пределов. Одним из аспектов трансформа-ции взглядов на науку явилось открытие ограничен-ности классических понятий, из которых следовала воз-можность познания мира как такового. Всемогущие существа, подобные демонам Лапласа и Максвелла или богу Эйнштейна, играя важную роль в научных рас-суждениях, воплощают в себе как раз те типы экстра-поляции физической мысли, которые они сами призна-ют возможными. Когда же в физику в качестве объек-та положительного знания входят случайность, слож-ность и необратимость, мы отходим от прежнего весьма наивного допущения о существовании прямой связи между нашим описанием мира и самим миром. Объек-тивность в теоретической физике обретает более тонкое значение.
Такое развитие событий было вызвано неожиданными дополнительными открытиями, доказавшими су-ществование универсальных постоянных, например ско-рости света, ограничивающих возможности нашего воз-действия на природу. (Неожиданную ситуацию, воз-никшую в связи с открытием универсальных постоян-ных, мы обсудим в гл. 7.) В результате физикам пришлось изыскивать новые математические средства, что привело к дальнейшему усложнению соотнесения между восприятием и интерпретацией. Как бы мы ни интерпретировали реальность, ей всегда соответствует некая активная мысленная конструкция. Описания, предоставляемые наукой, не могут быть более отделе-ны от нашей исследовательской деятельности и, таким образом, не могут быть приписаны некоему всеведу-щему существу.
В канун появления ньютоновского синтеза Джон Донн так оплакивал аристотелевский космос, разрушен-ный Коперником:
Новые философы все ставят под сомнение,
Стихия грозная - огонь - изъят из обращения.
Утратил разум человек - что не было, что было,
Не Солнце кружит круг Земли, Земля -вокруг светила.
Все люди честно признают: пошел весь мир наш прахом,
Когда сломали мудрецы его единым махом.
Повсюду новое ища (сомненье - свет в окошке),
Весь мир разрушили они до камешка, до крошки [30].
Из руин нашей современной культуры, по-видимому, как и во времена Донна [* Донн Дж. (1572-1631) -английский поэт, творивший в ду-хе эпохи Возрождения. - Прим. Перев.], можно сложить новую согла-сованную культуру. Классическая наука, мифическая наука простого пассивного мира, ныне - достояние прошлого. Смертельный удар был нанесен ей не крити-кой со стороны философов и не смиренным отказом эм-пириков от попыток понять мир, а внутренним разви-тием самой науки.
Глава 2. УСТАНОВЛЕНИЕ РЕАЛЬНОГО
1. Законы Ньютона
Рассмотрим теперь более подробно механистическое мировоззрение, возникшее на основе трудов Галилея, Ньютона и их преемников. Мы опишем сильные стороны этого мировоззрения, укажем те аспекты природы, которые ему удалось прояснить, не обойдем молчанием и присущие ему ограничения.
Со времен Галилея одной из центральных проблем физики было описание ускорения. Самым удивительным было то, что изменение в состоянии движения тела допускало описание в простых математических терминах. Ныне это обстоятельство кажется почти тривиальным. Не следует, однако, забывать о том, что китайская наука, добившаяся значительных успехов во многих областях, так и не смогла дать количественную формулировку законов движения. Галилей открыл, что если движение равномерно и прямолинейно, то необходимость в поиске причины такого состояния движения ничуть не больше, чем в поиске причины состояния покоя. И равномерное прямолинейное движение и покой сохраняют устойчивость сколь угодно долго - до тех пор пока не происходит что-нибудь, нарушающее их. Следовательно, центральной проблемой является переход от состояния покоя к движению и от движения - к состоянию покоя или, более общо, проблема изменения любых скоростей. Как происходят такие изменения? Формулировка законов движения Ньютона основана на использовании двух конвергентных направлений развития: одного физического (законы движения планет Кеплера и законы свободного падения тел Галилея) и другого математического (создание диффе
ренциального исчисления, или исчисления бесконечно малых).
Как определить непрерывно изменяющуюся скорость? Как описать мгновенные изменения различных величин: положения тела, скорости и ускорения? Как описать состояние движения тела в любой заданный момент? Чтобы ответить на эти вопросы, математики ввели понятие бесконечно малой величины. Любая бесконечно малая величина есть результат некоторого предельного перехода. Обычно это приращение величины между двумя последовательно выбранными моментами времени, когда длина разделяющего их временного интервала стремится к нулю. При таком подходе конечное изменение разбивается на бесконечный ряд бесконечно малых изменений.
В каждый момент времени состояние движущегося тела можно задать, указав его положение - вектор r, скорость v, характеризующую "мгновенную тенденцию" r изменению положения, и ускорение а, также характеризующее "мгновенную тенденцию" к изменению, но уже не положения, а скорости. Мгновенные скорости и ускорения - это пределы отношений двух бесконечно малых величин: приращения r (или v) за временной интервал delta(t) и самого временного интервала delta(t), когда delta(t) стремится к нулю. Такие величины называются производными по времени. Со времен Лейбница их принято обозначать соответственно как v=dr/dt и a=dv/dt. Ускорение, будучи "производной от производной", становится второй производной: a=d^2r/di^2. Проблема, находящаяся в центре внимания всей ньютоновской физики, - вычисление этой второй производной, т. е. ускорения, испытываемого в любой заданный момент материальными точками, образующими некую систему. Движение каждой из точек за конечный интервал времени может быть вычислено с помощью интегрирования - суммирования бесконечно большого числа бесконечно малых приращений скорости за этот интервал времени. В простейшем случае ускорение а постоянно (например, если тело падает свободно, то а равно ускорению свободного падения g). В общем случае ускорение изменяется со временем, и задача физика состоит в том, чтобы точно установить характер этого изменения.
На языке Ньютона найти ускорение означает определить различные силы, действующие на точки рассматриваемой системы. Второй закон Ньютона (F=ma) утверждает, что сила, приложенная к любой материальной точке, пропорциональна производимому ею ускорению. В случае системы материальных точек задача несколько усложняется, так как силы, действующие на заданное тело, в каждый момент времени зависят от относительных расстояний между телами системы и поэтому изменяются со временем в результате ими же производимого движения.
Любая задача динамики представима в виде системы дифференциальных уравнений. Мгновенное состояние каждого из тел системы описывается как мгновенное состояние материальной точки и определяется заданием его положения, скорости и ускорения, т. е. первыми и вторыми производными от вектора r, задающего положение тела. В каждый момент времени система сил, зависящая от расстояний между точками системы (т. е. от r), однозначно определяет ускорение каждой точки. Ускоренное движение точек приводит к изменению расстояний между ними и, следовательно, системы сил, действующих на них в следующий момент.
Если запись дифференциальных уравнений означает постановку динамической задачи, то их интегрирование соответствует решению этой задачи. Интегрирование сводится к вычислению траекторий r(t), в которых содержится вся информация, существенная для динамики. Она дает полное описание динамической системы.
В этом описании можно выделить два элемента: положения и скорости всех материальных точек в один момент времени (часто называемые начальными условиями) и уравнения движения, связывающие динамические силы с ускорениями. Интегрирование уравнений движения развертывает начальное состояние в последовательность состояний, т. е. порождает семейство траекторий тел, образующих рассматриваемую систему.
Триумфом ньютоновской науки явилось открытие универсальности гравитации: одна и та же сила "всемирного тяготения", или гравитации, определяет и движение планет и комет в небе, и движение тел, падающих на поверхность Земли. Из теории Ньютона следует, что между любыми двумя материальными телами действует одна и та же сила взаимного притяжения.
Таким образом, ньютоновская динамика обладает двоякой универсальностью. Математическая формулировка закона всемирного тяготения, описывающая, каким образом стремятся сблизиться любые две массы, не связана ни с каким масштабом явлений. Закон всемирного тяготения одинаково применим к движению атомов, планет или звезд в галактиках.
Любое тело, каковы бы ни были его размеры, обладает массой и действует как источник ньютоновских сил тяготения.
Поскольку между любыми двумя массами возникают силы взаимного притяжения (на каждое из двух тел с массами т и т', находящихся на расстоянии r друг от друга, со стороны другого тела действует сила притяжения, равна kmm'/r^2, где k - ньютоновская гравитационная постоянная; k=6,67 Н м^2/кг^2), то единственной истинно динамической системой является только Вселенная в целом. Любую локальную динамическую систему, например нашу планетную систему, можно определить лишь приближенно, пренебрегая силами, малыми в сравнении с теми, действие которых мы рассматриваем.
Следует подчеркнуть, что для произвольно выбранной динамической системы законы движения всегда представимы в виде F=та. Помимо гравитации, могут быть и действительно были открыты другие силы, например силы взаимного притяжения и отталкивания электрических зарядов. Каждое такое открытие изменяет эмпирическое содержание законов движения, но не затрагивает их формы. В мире динамики изменение отождествляется с ускорением (как положительным - в случае разгона, так и с отрицательным - в случае торможения). Интегрирование законов движения позволяет найти траектории, по которым движутся частицы. Следовательно, законы изменения, или влияния времени на природу, должны быть как-то связаны с характеристиками траекторий.
К числу основных характеристик траекторий относятся регулярность, детерминированность и обратимость. Мы уже знаем, что для вычисления любой траектории, помимо известных законов движения, необходимо эмпирически задать одно мгновенное состояние системы. Общие законы движения позволяют вывести из заданного начального состояния бесконечную серию состояний, проходимых системой со временем, подобно тому, как логика позволяет выводить заключения из исходных посылок. Замечательная особенность траекторий динамической системы состоит в том, что, коль скоро силы известны, одного-единственного состояния оказывается достаточно для полного описания системы - не только ее будущего, но и прошлого. Следовательно, в любой момент времени все задано. В динамике все состояния эквивалентны: каждое из них позволяет вычислить остальные состояния вместе с траекторией, проходящей через все состояния как в прошлом, так и в будущем.
"Все задано". Этот вывод классической динамики, как неоднократно подчеркивал Бергсон, характеризует описываемую динамикой реальность. Все задано, но вместе с тем и все возможно. Существо, способное управлять динамической системой, может вычислить нужное ему начальное состояние так, чтобы система, будучи предоставленной самой себе, "спонтанно" перешла в любое заранее выбранное состояние в заданный момент времени. Общность законов динамики уравновешивается произволом в выборе начальных условий.
Обратимость динамической траектории в явном виде формулировали все основатели динамики. Например, когда Галилей или Гюйгенс описывали, к чему приводит эквивалентность причины и действия, постулированная ими как основа математизации движения, они прибегали к мысленным опытам, в частности к опыту с упругим отражением шарика от горизонтальной поверхности. В результате мгновенного обращения скорости в момент соударения такое тело вернулось бы в начальное положение. Динамика распространяет это свойство (обратимость) на все динамические изменения. Опыт с шариком - один из первых мысленных опытов в истории современной науки - иллюстрирует одно общее математическое свойство уравнения динамики: из структуры уравнений динамики следует, что если обратить скорости всех точек системы, то система "повернет вспять" - начнет эволюционировать назад во времени. Такая система прошла бы вновь через все состояния, в которых она побывала в прошлом. Динамика определяет как математически эквивалентные такие преобразования, как обращение времени t -t и обращение скорости v -v. Изменения, вызванные в динамической системе одним преобразованием - обращением времени, могут быть компенсированы другим преобразованием - обращением скорости. Второе преобразование позволяет в точности восстановить начальное состояние системы.
Выяснилось, однако, что с присущим динамике свойством обратимости связана определенная трудность, все значение которой было в должной мере осознано лишь после создания квантовой механики: воздействие и измерение принципиально необратимы. Таким образом, активная наука, по определению, лежит за пределами идеализированного обратимого мира, который она описывает. С более общей точки зрения обратимость можно рассматривать как своего рода символ "странности" мира, описываемого динамикой. Всякий знает, какие нелепости возникают на экране, если пустить киноленту от конца к началу: сгоревшая дотла спичка вспыхивает ярким огнем и, пылая, превращается в полномерную спичку с нетронутой серной головкой, осколки разбитой вдребезги чернильницы сами собой собираются в целую чернильницу, внутрь которой чудесным образом втягивается лужица пролитых было чернил, толстые ветви на дереве на глазах утончаются, превращаясь в тоненькие молодые побеги. В мире классической динамики все эти события считаются столь же вероятными, как и события, отвечающие нормальному ходу явлений.
Мы так привыкли к законам классической динамики, которые преподаются нам едва ли не с младших классов средней школы, что зачастую плохо сознаем всю смелость лежащих в их основе допущений. Мир, в котором все траектории обратимы, - поистине странный мир. Не менее поразительно и другое допущение, а именно допущение полной независимости начальных условий от законов движения. Камень действительно можно взять и бросить с любой начальной скоростью в пределах физической силы бросающего, но как быть с такой сложной системой, как газ, состоящий из огромного числа частиц? Ясно, что в случае газа мы уже не можем налагать произвольные начальные условия. Они должны быть исходом эволюции самой динамической системы. Это - весьма важное обстоятельство, и к его обсуждению мы еще вернемся в третьей части нашей книги. Но каковы бы ни были ограничения, суживающие применимость классической динамики к реальному миру, мы и сегодня, через три столетия после ее создания, можем лишь восхищаться логической последовательностью и мощью методов, разработанных творцами классической динамики.
2. Движение и изменение
Аристотель сделал время мерой изменения. При этом он полностью сознавал качественное многообразие изменений, происходящих в природе. В динамике все внимание сосредоточено на изучении лишь одного типа изменения, одного процесса - движения. Качественное разнообразие происходящих в природе изменений динамика сводит к изучению относительного перемещения материальных тел. Время в динамике играет роль параметра, позволяющего описывать эти относительные перемещения. Тем самым в мире классической динамики пространство и время нераздельно связаны между собой (см. также гл. 9).
Изменение, рассматриваемое в динамике, интересно сравнить с концепцией изменения, принятой у атомистов, сторонников корпускулярной теории, пользовавшейся необычайной популярностью во времена, когда Ньютон размышлял над своими законами. По-видимому, не только Декарт, Гассенди и Д'Аламбер, но и сам Ньютон усматривали в соударениях твердых частиц - корпускул, первопричину и скорее всего единственный источник изменения движения1. Тем не менее динамическое описание в корне отлично от корпускулярного. Действительно, непрерывный характер ускорения, описываемого уравнениями динамики, разительно контрастирует с дискретными мгновенными соударениями твердых корпускул. Еще Ньютон заметил, что в отличие от динамики каждое столкновение твердых корпускул сопровождается необратимой убылью движения. Обратимо, т. е. согласуется с законами динамики, только упругое столкновение, при котором сохраняется импульс, или количество движения. Но приложимо ли столь сложное понятие, как упругость, к атомам, которые, по предположению, являются мельчайшими структурными элементами природы?
С другой стороны, на менее техническом уровне законы динамики противоречат случайности, обычно приписываемой атомным столкновениям. Еще древние философы отмечали, что любой происходящий в природе процесс допускает множество различных интерпретаций как результат движения и столкновения атомов. Однако основная проблема для атомистов заключалась не в этом: их главной целью было дать описание мира без божества и законов, в котором человек свободен и может не ожидать ни кары, ни воздаяния ни от божественного, ни от естественного порядка. Но классическая наука была наукой инженеров и астрономов, наукой активного действия и предсказания. Чисто умозрительные построения, основанные на гипотетических атомах, не могли удовлетворять потребности классической науки, в то время как законы Ньютона давали надежную основу для предсказания и активного действия. С принятием законов Ньютона природа становится законопослушной, покорной и предсказуемой вместо того, чтобы быть хаотичной, нерегулярной и непредсказуемой. Но какова же связь между смертным, нестабильным миром, в котором атомы непрестанно сталкиваются и разлетаются вновь, и незыблемым миром динамики, в котором властвуют законы Ньютона, - единственная математическая формула, соответствующая вечной истине, открывающейся навстречу тавтологическому будущему? В XX в. мы вновь становимся свидетелями столкновения между закономерностью и случайными явлениями, конфликта, мучившего, как показал Койре, еще Декарта2. С тех пор как в конце XIX в. - в связи с появлением кинетической теории газов - атомный хаос вновь вошел в физику, проблема взаимосвязи динамического закона и статистического описания стала одной из центральных в физике. Решение ее - один из ключевых элементов происходящего ныне "обновления" динамики (см. часть III настоящей книги).
В XVIII в. противоречие между динамическим законом и статистическим описанием воспринималось как зашедшее в тупик развитие науки, и это отчасти объясняет тот скептицизм, с которым некоторые физики XVIII в. относились к значимости предложенного Ньютоном динамического описания. Мы уже упоминали о том, что столкновения могут сопровождаться необратимой убылью движения. По мнению некоторых физиков XVIII в., в подобных неидеальных случаях "энергия" не сохраняется, а происходит ее необратимая диссипация (см. разд. 3, гл. 4). Это объясняет, почему атомис-ты - сторонники корпускулярной теории - не могли не видеть в динамике Ньютона идеализацию, обладающую ограниченной ценностью. Физики и математики континентальной Европы, в том числе Д'Аламбер, Клеро и Лагранж, долгое время сопротивлялись обольстительным чарам ньютонианства.
Куда же восходят корни ньютоновской концепции изменения? Ньютоновская концепция при внимательном рассмотрении оказывается синтезом3 теории идеальных машин, в которой передача движения осуществляется без соударения или трения частей, находящихся в контакте, и науки о небесных телах, взаимодействующих на расстоянии. Как уже говорилось, ньютоновская концепция изменения является антитезой концепции атомизма, основанной на понятии случайных столкновений. Оправдывает ли это взгляды тех, кто считает, что ньютоновская динамика является разрывом в истории мышления, революционным новшеством? Ведь именно это утверждают историки-позитивисты, когда описывают, как Ньютон избежал колдовских чар наперед заданных понятий и нашел в себе достаточно смелости для того, чтобы из результатов математического исследования движения планет и свободно падающих тел вывести заключение о существовании универсальной силы тяготения. Мы знаем и противоположное: рационалисты XVIII в. всячески подчеркивали внешнее сходство между "математическими" силами Ньютона и традиционными оккультными качествами. К счастью, эти критики не знали необычной истории, стоявшей за ньютоновскими силами! Дело в том, что за осторожным высказыванием Ньютона "Я не измышляю гипотез" относительно природы сил скрывалась страсть алхимика4. Теперь мы знаем, что наряду со своими математическими исследованиями Ньютон на протяжении тридцати лет изучал труды алхимиков древности и проводил сложнейшие лабораторные эксперименты в надежде, что ему удастся раскрыть тайну "философского камня" и синтезировать золото.
Некоторые из современных историков науки пошли еще дальше и утверждают, что ньютоновский синтез Земли и неба был в больший мере достижением химика, чем астронома. Ньютоновское всемирное тяготение "анимировало" материю и в более строгом смысле превращало всю деятельность природы в наследницу тех самых сил, которые химик Ньютон наблюдал и использовал в своей лаборатории, - сил химического "сродства", способствующих или препятствующих образованию каждой новой комбинации материи5. Решающая роль, сыгранная орбитами небесных тел, сохраняет свое значение. Однако в самом начале своих занятий астрономией (около 1679 г.) Ньютон, по-видимому, ожидал найти новые силы тяготения только на небесах - силы, подобные химическим силам и, быть может, легче поддающиеся исследованию математическими методами. Шесть лет спустя математические исследования .привели Ньютона к неожиданному выводу: силы, действующие между планетами, и силы, ускоряющие свободно падающие тела, не только подобны, но и тождественны. Тяготение не специфично для каждой планеты в отдельности, оно одно и то же для Луны, обращающейся вокруг Земли, для всех планет и даже для комет, пролетающих через солнечную систему. Ньютон поставил перед собой задачу открыть в небе силы, подобные химическим силам: специфические сродства, различные для различных соединений, наделяющие каждое химическое соединение качественно дифференцированной способностью вступать в реакции. Но в результате своих исследований он обнаружил универсальный закон, применимый, как подчеркивал сам Ньютон, ко всем явлениям природы - химическим, механическим или небесным.
Таким образом, ньютоновский синтез с полным основанием можно считать сюрпризом. Именно в память о столь неожиданном, поразительном открытии научный мир видит в имени Ньютона символ современной науки. Нельзя не удивляться тому, что для раскрытия основного кода природы потребовался единичный творческий акт.
В течение долгого времени эта неожиданная "разговорчивость" природы, этот триумф английского Моисея были источником интеллектуального конфуза для континентальных рационалистов. Свершение Ньютона они считали чисто эмпирическим открытием, которое с таким же успехом могло быть эмпирически опровергнуто. В 1747 г. Эйлер, Клеро и Д'Аламбер, несомненно принадлежавшие к числу величайших ученых своего времени, пришли к одному и тому же заключению: Ньютон совершил ошибку. Для описания движения Луны математическое выражение для величины силы притяжения должно иметь более сложный вид, чем у Ньютона, и состоять из двух слагаемых. На протяжении двух последующих лет они пребывали в убеждении, что природа доказала ошибочность выводов Ньютона, и эта уверенность вдохновила их. Далекие от мысли видеть в открытии Ньютона синоним физической науки, физики не без удовольствия помышляли о том, чтобы предать забвению закон всемирного тяготения и вместе с ним вывод об универсальности гравитации. Д'Аламбер не видел ничего зазорного в том, чтобы во всеуслышание заявить о необходимости поиска новых данных против Ньютона, которые позволили бы нанести тому "le coup de pied de l'ane[6]"[Удар ноги осла (франц.). - Прим. перев.].
Лишь один человек во Франции нашел в себе мужество возвысить голос против столь уничижительного приговора. В 1748 г. Бюффон написал следующие строки:
"Физический закон есть закон лишь в силу того, что его легко измерить и что шкала, которую он собой представляет, не только всегда одна и та же, но и единственная в своем роде... Месье Клеро выдвинул возражение против системы Ньютона, но это в лучшем случае возражение, и оно не должно и не может быть принципом. Необходимо попытаться преодолеть его, а не превращать в теорию, все следствия из которой опираются исключительно на вычисления, ибо, как я уже говорил, с помощью вычислений можно представить что угодно и не достичь ничего. Считая допустимым дополнять физический закон, каковым является закон всемирного тяготения, одним или несколькими членами, мы лишь добавляем произвол вместо того, чтобы описывать реальность"7.
Позднее Бюффон провозгласил тезис, который, хотя и на короткое время, стал программой исследований для всей химии:
"Законы сродства, следуя которым составные части различных веществ разъединяются для того, чтобы, соединившись вновь в иных сочетаниях, образовать однородные вещества, такие же, как и общий закон, которому подчиняется взаимодействие между всеми небесными телами: все они действуют друг па друга одинаковым образом, в одинаковой зависимости от масс и расстояния - шарик из воды, песка или металла действует на другой шарик так же, как земной шар действует на Луну; и если законы сродства ранее считались отличными от законов тяготения, то лишь потому, что они не были полностью поняты, не были до конца постигнуты, лишь потому, что проблема не рассматривалась в полном объеме. В случае небесных тел конфигурация либо сказывается слабо, либо вообще не сказывается из-за огромных расстояний, но становится необычайно важной, когда расстояния очень малы или обращаются в нуль... Наши внуки смогут с помощью вычислений добиться успеха в этой новой области знания [т. е. вывести закон взаимодействия между элементарными телами из их конфигураций]"8.
История подтвердила правоту натуралиста, для которого сила была не математическим артефактом, а самой сущностью нового естествознания. Последующее развитие событий вынудило физиков признать свою ошибку. Пятьдесят лет спустя Лаплас уже смог создать свое "Изложение системы мира". Закон всемирного тяготения успешно выдержал все проверки: многочисленные случаи кажущегося нарушения этого закона превратились в блестящие подтверждения его правильности. В то же время французские химики под влиянием Бюффона заново открыли странную аналогию между физическим притяжением и химическим сродством9. Несмотря на едкий сарказм Д'Аламбера, Кондильяка и Кондорсе, чей несгибаемый рационализм был совершенно несовместим с темными и бессодержательными "аналогиями", они прошли по пути, проложенному Ньютоном, в обратном направлении - от звезд к веществу.
К началу XIX в. ньютоновская программа (сведение всех физико-химических явлений к действию сил - к гравитационному притяжению добавилась отталкивающая сила тепла, заставляющая тела расширяться при нагревании и способствующая растворению, а также электрическая и магнитная силы) стала официальной программой лапласовской школы, занимавшей доминирующее положение в научном мире в эпоху, когда в Европе господствовал Наполеон10.
Начало XIX в. стало свидетелем расцвета французских высших ecoles (школ) и реорганизации университетов. Это было время, когда ученые становились преподавателями и профессиональными исследователями и брали на себя задачу воспитания своих преемников11. Это было время первых попыток представить синтез знания в удобообозримой форме, для того чтобы изложить его в учебниках и научно-популярных изданиях. Наука перестала быть предметом обсуждения только в великосветских салонах, ее преподавали и популяризировали12. Относительно пауки было достигнуто профессиональное единство мнений, она была освящена авторитетом университетских кафедр. Ученые сошлись во мнениях прежде всего по поводу ньютоновской системы: во Франции уверенность Бюффона в правильности ньютоновского подхода наконец возобладала над рациональным скептицизмом века Просвещения.
Велеречивость следующих строк, написанных через сто лет после ньютоновского апофеоза в Европе сыном Ампера, эхом вторит эпитафии А. Поупа:
Провозгласив пришествие мессии от науки,
Кеплер разогнал тучи, скрывавшие небосвод.
И Слово стало человеком, Слово прозрения Бога,
Коего почитал Платон, и нарекли человека Ньютоном.
Он пришел и открыл высший закон,
Вечный, универсальный, единственный и неповторимый, как сам Бог,
И смолкли миры, и он изрек: "ТЯГОТЕНИЕ",
И это слово было самим словом творения [13].
Последовавший затем короткий, но оставивший неизгладимый след период был периодом торжества науки. Она удостоилась признания и почестей со стороны могущественных держав, была провозглашена обладательницей непротиворечивой концепции мироздания. Почитаемый Лапласом Ньютон стал всеобщим символом золотого века. То был счастливый момент, когда ученые были и в собственных глазах, и в глазах других людей пионерами прогресса, чью деятельность поддерживало и поощряло все общество.
Уместно спросить: каково значение ньютоновского синтеза в наши дни, после создания теории поля, теории относительности и квантовой механики? Это - сложная проблема, и мы к ней еще вернемся. Теперь нам хорошо известно, что природа отнюдь не "комфортабельна и самосогласованна", как полагали прежде. На микроскопическом уровне законы классической механики уступили место законам квантовой механики. Аналогичным образом на уровне Вселенной на смену ньютоновской физике пришла релятивистская физика. Тем не менее классическая физика и поныне остается своего рода естественной точкой отсчета. Кроме того, в том смысле, в каком мы определили ее, т. е. как описание детерминированных, обратимых, статичных траекторий, ньютоновская динамика и поныне образует центральное ядро всей физики.
Разумеется, со времен Ньютона, формулировка классической динамики претерпела значительные изменения. Эти изменения явились результатом работы ряда величайших математиков и физиков, таких, как Гамильтон и Пуанкаре. В истории классической динамики кратко можно выделить два периода. Первым был период прояснения и обобщения. Во второй период даже в тех областях, где (в отличие от квантовой механики и теории относительности) классическая механика в целом по-прежнему остается верной, ее основные понятия подверглись критическому пересмотру. В тот момент, когда пишется эта книга - в конце XX в., - мы все еще находимся во втором периоде. Обратимся теперь к общему языку динамики, созданному трудами ученых XIX в. (в гл. 9 мы кратко опишем возрождение классической динамики в наше время).
3. Язык динамики
Ныне мы располагаем всем необходимым для того, чтобы сформулировать классическую динамику компактно и изящно. Как мы увидим из дальнейшего, все свойства динамической системы могут быть выражены с помощью одной функции, известной под названием функций Гамильтона, или гамильтониана. Языку динамики свойственны непротиворечивость и полнота. Он позволяет однозначно сформулировать любую правильно поставленную ("законную") задачу динамики. Неудивительно, что начиная с XVIII в. структура динамики вызывала и продолжает вызывать восхищение и поныне поражает воображение.
В динамике одну и ту же систему можно рассматривать с различных точек зрения. В классической динамике все эти точки зрения эквивалентны: от любой из них к любой другой можно перейти с помощью преобразования (замены переменных). Можно говорить о различных эквивалентных представлениях, в которых выполняются законы динамики. Различные эквивалентные представления образуют общий язык динамики. Этот язык позволяет выразить в явном виде статический характер, придаваемый классической динамикой описываемым ею системам: для многих классических систем время не более чем акциденция, поскольку их описание может быть сведено к описанию невзаимодействующих механических систем. Для того чтобы мы могли ввести эти понятия наиболее просто, начнем с закона сохранения энергии.
В идеальном мире динамики, не знающем ни трения, ни соударений, коэффициент полезного действия машин равен единице; динамическая система, которой является машина, лишь передает "целиком, без остатка" все сообщаемое ей движение. Машина, получающая некоторый запас потенциальной энергии (например, в виде сжатой пружины, поднятого груза или сжатого воздуха), может производить движение, соответствующее "равному" количеству кинетической энергии, а именно тому, которое потребовалось бы для восполнения запаса потенциальной энергии, израсходованного на производство движения. В простейшем случае единственная сила, которую приходится рассматривать, - это сила тяжести (с этим случаем мы встречаемся при анализе работы всех простых машин: блоков, рычагов, воротов и т. д.). Нетрудно вывести (для этого случая) общее отношение эквивалентности причины и действия. Высота h, которую проходит при падении тело, полностью определяет скорость, приобретаемую телом к концу падения. Если тело с массой m падает вертикально, соскальзывает по наклонной плоскости или съезжает с горки, то приобретаемая телом скорость v и кинетическая энергия тv2/2 зависят только от величины h, на которую понизился уровень тела (v= /2gh), и позволяют телу вернуться на первоначальную высоту. Работа против силы тяжести, совершаемая при движении вверх, восполняет потенциальную энергию на величину mgh, т. е. на столько, сколько потеряла система при падении. Другим примером может служить маятник, у которого кинетическая и потенциальная энергия непрерывно преобразуются одна в другую.
Разумеется, если вместо тела, падающего на Землю, рассматривать какую-нибудь систему взаимодействующих тел, то ситуация будет не столь прозрачной. Тем не менее в любой момент времени полное изменение кинетической энергии вполне компенсирует изменение потенциальной энергии (связанное с изменением расстояний между точками системы). Следовательно, в любой изолированной системе энергия, как и в случае свободного падения, сохраняется.
Таким образом, потенциальная энергия (или потенциал, обычно обозначаемый через V), зависящая от относительного положения частиц, является обобщением величины, позволявшей строителям машин измерять движение, которое могла бы производить машина в результате изменения ее пространственной конфигурации (например, изменение высоты массы m - одной из частей машин - увеличивает потенциальную энергию на mgh). Кроме того, потенциальная энергия позволяет вычислять систему сил, приложенных в каждый момент времени к различным точкам описываемой системы: в каждой точке производная от потенциала по пространственной координате q служит мерой силы, приложенной в данной точке в направлении этой координаты. Таким образом, законы движения Ньютона можно сформулировать, используя в качестве основной величины потенциальную энергию вместо силы: изменение скорости (или импульса р - произведения массы и скорости) материальной точки измеряется производной от потенциала по координате q точки.
В XIX в. эта формулировка второго закона Ньютона была обобщена с помощью введения новой функции - гамильтониана Н. Функция Гамильтона есть не что иное, как полная энергия системы, т. е. сумма ее кинетической и потенциальной энергии. Но полная энергия представлена как функция не координат и скоростей, обозначаемых, по традиции, соответственно q и dq/dt, а так называемых канонических переменных - координат и импульсов, которые принято обозначать q и р. В простейших случаях, таких, как свободная частица, между скоростью и импульсом существует явное соотношение (p=mdq/dt), но в общем случае скорость и импульс связаны более сложной зависимостью.
Одна функция (гамильтониан) Н(р, q) полностью описывает динамику системы. Вид функции Н несет в себе все наше эмпирическое знание системы. Зная гамильтониан, мы можем (по крайней мере в принципе) решить все возможные задачи. Например, изменения координаты и импульса во времени равны просто производным от Н по р и q. Гамильтонова формулировка динамики - одно из величайших достижений в истории науки. Впоследствии сфера действия гамильтонова формализма расширилась, охватив теорию электричества и магнетизма. Используется он и в квантовой механике, но, как мы увидим в дальнейшем, гамильтониан Н при этом приходится понимать в обобщенном смысле: в квантовой механике гамильтониан перестает быть обычной функцией координат и импульсов и становится величиной нового типа - оператором. (К этому вопросу мы еще вернемся в гл. 7.) Не будет преувеличением сказать, что гамильтоново описание динамических систем и поныне имеет первостепенное значение. Уравнения, задающие временные изменения координат и импульсов через производные от гамильтониана, называются каноническими уравнениями. В них содержатся общие свойства всех динамических изменений. Гамильтонов формализм представляет собой несомненный триумф математизации природы. Любое динамическое изменение, к которому применима классическая динамика, может быть сведено к простым математическим уравнениям - каноническим уравнениям Гамильтона.
Используя эти уравнения, мы можем проверить правильность заключений относительно общих свойств динамических систем, выведенных в классической динамике. Канонические уравнения обратимы: обращение времени математически эквивалентно обращению скорости. Канонические уравнения консервативны: гамильтониан, выражающий полную энергию системы в канонических переменных (координатах и импульсах), сохраняется при изменениях координат и импульсов во времени.
Мы уже упоминали о том, что существует множество различных представлений одной и той же динамической системы (или множество различных точек зрения на одну и ту же динамическую систему), в каждом из которых уравнения движения сохраняют гамильтонову форму. Эти представления соответствуют различным выборам координат и импульсов. Одна из основных проблем динамики заключается в том, чтобы указать наиболее разумный выбор канонических переменных р и q, при котором описание динамики становится особенно простым. Например, можно было бы попытаться найти канонические переменные, в которых гамильтониан сводится только к кинетической энергии и зависит лишь от импульсов (а не от координат). Замечательно, что в этом случае импульсы становятся интегралами движения, т. е. сохраняются во времени. Действительно, как мы уже говорили, изменение импульсов во времени в силу канонических уравнений зависит от производной гамильтониана по координатам. Если эта производная обращается в нуль, то импульсы становятся интегралами движения. С аналогичной ситуацией мы сталкиваемся при рассмотрении системы "свободная частица". Для того чтобы перейти к этой системе, необходимо с помощью подходящего преобразования "исключить" взаимодействие. Условимся называть динамические системы, для которых такой переход возможен, интегрируемыми системами. Таким образом, любую интегрируемую систему можно представить в виде совокупности подсистем. Каждая из таких подсистем изменяется в полной изоляции от других, независимо от них, совершая в процессе своей эволюции вечное и неизменное движение, которое Аристотель приписывал небесным телам (см. рис. 1).
|
Рис. 1. Два представления одной и той же динамической системы: а) как множество взаимодействующих точек (волнистые линии условно изображают взаимодействие между точками); б) как множество точек, каждая из которых ведет себя независимо от остальных (если потенциальная энергия исключена, то относительные движения точек не зависят от их взаимного расположения).
Мы уже упоминали о том, что в динамике "все задано". В случае гамильтоновой динамики это означает, что с самого первого мгновения значения различных инвариантов движения заданы. Ничего нового не может ни "случиться", ни "произойти". Так в гамильтоновой динамике мы сталкиваемся с одним из тех драматических моментов в истории науки, когда описание природы сводится почти к статической картине. Действительно, при разумной замене переменных мы можем добиться, чтобы все взаимодействия исчезли. Долгое время считалось, что интегрируемые системы, сводимые к свободным частицам, являются прототипами всех динамических систем. Поколения физиков и математиков не покладая рук трудились над тем, чтобы найти для каждого типа динамических систем "правильные" переменные, которые позволили бы исключить взаимодействия. Одним из наиболее изученных примеров может служить задача трех тел, которую с полным основанием можно назвать наиболее важной задачей в истории динамики. Одним из частных случаев задачи трех тел является движение Луны, испытывающей притяжение как со стороны Земли, так и со стороны Солнца. Были предприняты бесчисленные попытки свести эту систему к интегрируемой, но в конце XIX в. Брунс и Пуанкаре доказали, что это невозможно. Их результат был полной неожиданностью для современников и, по существу, возвестил о наступлении бесповоротного конца всех простых экстраполяций динамики на основе интегрируемых систем. Открытие Брунса и Пуанкаре показало, что динамические системы не изоморфны. Простые интегрируемые системы допускают разложение на невзаимодействующие подсистемы, но в общем случае исключить взаимодействия невозможно. Хотя в то время значение открытия Брунса и Пуанкаре не было оценено по достоинству, оно означало отказ от незыблемого убеждения в однородности динамического мира, в его сводимости к интегрируемым системам. Природа как эволюционирующая система с многообразно взаимодействующими подсистемами упорно сопротивлялась попыткам сведения ее к универсальной схеме, не содержащей к тому же времени.
Это положение подтверждали и другие факты. Мы уже упоминали о том, что траектории динамической системы соответствуют детерминистическим законам: коль скоро начальное состояние задано, динамические законы движения позволяют вычислить траекторию для любого момента времени в будущем и в прошлом. Однако в некоторых особых точках траектория может становиться внутренне неопределенной. Например, жесткий маятник может совершать движения двух качественно различных типов: либо колебаться, либо вращаться вокруг точки подвеса. Если начальный толчок достаточно силен для того, чтобы привести маятник в вертикальное положение с нулевой скоростью, то направление, в котором он упадет, и, следовательно, характер движения не определенны. Достаточно сообщить маятнику бесконечно малое возмущение, чтобы он начал вращаться или совершать колебания вокруг точки подвеса. (Подробно проблема неустойчивости движения, с которой мы здесь сталкиваемся, будет рассмотрена в гл. 9.)
Интересно, что еще Максвелл придавал особым точкам большое значение. Описывая взрыв ружейного пороха, он замечает:
"Во всех этих случаях имеется одно общее обстоятельство: система обладает некоторым количеством потенциальной энергии, способным трансформироваться в движение, но не трансформирующимся до тех пор, пока система не достигнет определенной конфигурации, для перехода в которую требуется совершить работу, в одних случаях бесконечно малую, но, вообще говоря, не находящуюся в определенной пропорции к энергии, выделяемой вследствие перехода. Примерами могут служить скала, отделившаяся от основания в результате выветривания и балансирующая на выступе горного склона, небольшая искра, поджигающая огромный лес, слово, ввергающее мир в пучину войны, крупица вещества, лишающая человека воли, крохотная спора, заражающая посевы картофеля, геммула[Гипотетическая наследственная частица-Прим.перев.], превращающая нас в философов или идиотов. У каждого существования выше определенного ранга имеются свои особые точки; чем выше ранг, тем их больше. В этих точках воздействия, физическая величина которых слишком мала для того, чтобы существо конечных размеров принимало их во внимание, могут приводить к необычайно важным последствиям. Всеми великими результатами человеческой деятельности мы обязаны искусному использованию таких особых состояний, когда такая возможность предоставлялась"14.
Идеи Максвелла не получили дальнейшего развития из-за отсутствия подходящих математических методов для идентификации систем с особыми точками и отсутствия химических и биологических знаний, позволяющих, как мы увидим из дальнейшего, более глубоко проникнуть в понимание той весьма важной роли, которую играют особые точки.
Как бы то ни было, со времен монад Лейбница (см. заключительную часть разд. 4) и поныне (достаточно упомянуть хотя бы стационарные состояния электронов в модели Бора, см. гл. 7) интегрируемые системы служили великолепной моделью динамических систем, и физики пытались распространить их свойства, т. е. свойства весьма специального класса гамильтоновых уравнений, на все процессы, протекающие в природе. Такое стремление вполне понятно. Вплоть до недавнего времени интегрируемые системы были единственным основательно изученным классом динамических систем. Не следует упускать из виду и притягательную силу которой обладает в наших глазах любая замкнутая система, позволяющая ставить все имеющие смысл задачи. Динамика является адекватным языком. Будучи полной, она, по определению, коэкстенсивна тому миру, который она описывает. Предполагается, что все задачи, простые и сложные, напоминают одна другую, поскольку любую из них всегда можно представить в общем виде. Трудно поэтому устоять перед искушением и не прийти к выводу о том, что все задачи имеют много общего с точки зрения их решений и что в результате более или менее сложной процедуры интегрирования не может появиться ничего качественно нового. Ныне, мы знаем, что такое представление о внутренней однородности динамических систем не соответствует действительности. Кроме того, механический мир был приемлем, покуда все наблюдаемые так или иначе были связаны с движением. Теперь мы столкнулись с другой ситуацией. Например, нестабильные частицы обладают энергией, которую можно связать с движением, но они же обладают и временем жизни, а это наблюдаемая совершенно другого типа, более тесно связанная (как будет показано в гл. 4 и 5) с необратимыми процессами. Необходимость введения в теоретические науки новых наблюдаемых была и поныне остается одной из движущих сил, вынуждающих нас выходить за рамки механистического мировоззрения.
4. Демон Лапласа
Экстраполяция динамического описания, которое мы достаточно подробно обсудили выше, имеет наглядный образ - демон, вымышленный Лапласом и обладающий способностью, восприняв в любой данный момент времени положение и скорость каждой частицы во Вселенной, прозревать ее эволюцию как в будущем, так и в прошлом. Разумеется, никто никогда и не помышлял о том, чтобы физик мог пользоваться всей полнотой знания, которой располагал демон Лапласа. Самому Лапласу это вымышленное существо понадобилось лишь для того, чтобы наглядно продемонстрировать степень нашей неосведомленности и необходимость в статистическом описании некоторых процессов. Проблематика демона Лапласа связана не с вопросом о том, возможно ли детерминистическое предсказание хода событий в действительности, а в том, возможно ли оно de jure. Именно такая возможность заключена в механистическом описании с его характерным дуализмом, основанным на динамическом законе и начальных условиях. То, что развитием динамической системы управляет детерминистический закон (хотя на практике наше незнание начальных состояний исключает всякую возможность детерминистических предсказаний), позволяет "отличать" объективную истину о системе, какой она представлялась бы демону Лапласа, от эмпирических ограничений, вызванных нашим незнанием. В контексте классической динамики детерминистическое описание может быть недостижимым на практике, тем не менее оно остается пределом, к которому должна сходиться последовательность все более точных описаний.
Именно непротиворечивость дуализма между динамическим законом и начальными условиями поставлена под сомнение возрождением классической механики, о котором мы расскажем в гл. 9. Как показали исследования, движение может стать столь сложным, а траектории столь причудливыми, что никакое сколь угодно точное наблюдение не позволит точно задать начальные условия. Именно в этом - уязвимое звено дуализма, на котором зиждилась классическая механика. Мы можем предсказывать лишь поведение пучка траектории в среднем.
Современная наука родилась на обломках анимистического союза с природой. В аристотелевском мире человек занимает место и живого, и познающего существа. Аристотелевский мир сотворен по человеческой мерке. Первый экспериментальный диалог между человеком и природой получил свое социальное и философское обоснование частично в рамках другого союза, на этот раз с рациональным богом христианства. В той мере, в какой динамика стала и по-прежнему остается моделью науки, некоторые последствия этой исторически сложившейся ситуации сохраняются и поныне.
Наука все еще выступает с претензией на ниспосланное свыше в пророческом откровении описание мироздания, созерцаемого с некоей божественной или демонической точки зрения. Это - наука Ньютона, нового Моисея, которому была явлена истина мира. Такая наука, постигающая по наитию тайны мироздания, выглядит чуждой какому-либо социальному и историческому контексту, который позволил бы идентифицировать ее как результат деятельности человеческого общества. Божественное откровение такого рода прослеживается на протяжении всей истории физики. Оно неизменно сопутствует любой концептуальной инновации во всех тех случаях, когда физика, казалось, почти достигла желаемой унификации и была готова набросить на себя благонамеренную маску позитивизма. И всякий раз физики повторяли то, что так четко сформулировал сын Ампера: это слово (будь то всемирное тяготение, энергия, теория поля или элементарные частицы) есть Слово творения. Во все времена (во времена Лапласа, в конце XIX в. и даже ныне) физики заявляли, что их наука - законченная книга или книга, близкая к завершению. Всегда у природы оставался лишь последний, стойко обороняющийся оплот, с падением которого она должна была стать беззащитной, капитулировать и пасть ниц перед нашим знанием. Сами того не ведая, физики повторяли древние ритуальные заклинания. Они возвещали о пришествии нового Моисея и о наступлении в науке нового мессианского периода.
Можно было бы возражать против пророчеств, несколько наивного энтузиазма. Несомненно одно: диалог с природой неизменно происходил и происходит в одном и том же русле наряду с поиском нового теоретического языка, новых вопросов и новых ответов. Но мы не приемлем жесткого разграничения между тем, что реально делает ученый, и тем, как он судит о своей работе, интерпретирует и ориентирует ее. Принять подобное разграничение означало бы низвести науку до внеисторического накопления результатов и полностью игнорировать то, к чему стремятся ученые, - столь вожделенному для них идеалу знания, причины, по которым они время от времени конфликтуют или утрачивают способность к общению между собой15.
Но это еще не все. Эйнштейн сформулировал, в чем состоит загадка, порожденная мифом о современной науке. Самое большое чудо, утверждал Эйнштейн, единственное, чему следует удивляться, заключается в том, что наука вообще существует, что мы обнаруживаем конвергенцию природы и человеческого разума. Аналогичным образом, когда в конце XIX в. Дюбуа-Реймон превратил демона Лапласа в воплощение логики современной науки, он произнес: "Ignoramus et ignorabimus!" Иными словами, мы навсегда останемся в неведении относительно взаимосвязи между миром науки и разумом, знающим, познающим и создающим эту науку[16].
Природа говорит с нами на тысячу голосов, и мы лишь недавно начали ее слушать. Тем не менее на протяжении почти двух столетий демон Лапласа тягостно поражал наше воображение, вызывая ночные кошмары, в которых все вещи казались не имеющими значения. Если бы мир действительно был таким, что демон (т. е. существо в конечном счете подобное нам, обладающее той же самой наукой, но наделенное несравненно большей остротой органов чувств и способностью мгновенно производить сложнейшие вычисления) мог, зная состояние Вселенной в один произвольно выбранный миг, вычислить ее прошлое и будущее (если между простыми системами, доступными нашему описанию, и сложными системами, для описания которых необходим демон, не существует никаких качественных различий), то мир есть не что иное, как грандиозная тавтология. В возможности такого предложения и заключается тот вызов науке, который мы унаследовали от наших предшественников, те чары, которые мы пытаемся развеять сегодня.
Глава 3. ДВЕ КУЛЬТУРЫ
1. Дидро и дискуссия о живом
В своей интересной книге по истории идеи прогресса Нисбет пишет:
"На протяжении почти трех тысячелетий ни одна идея не была более важной или даже столь же важной, как идея прогресса в западной цивилизации"[1].
И не было для идеи прогресса более сильной поддержки и опоры, чем накопление знания. Величественное зрелище постепенного роста знания являет собой великолепный пример успешной коллективной деятельности человеческого сообщества.
Вспомним хотя бы замечательные открытия, сделанные в конце XVIII-начале XIX в.: теории теплоты, электричества, магнетизма и оптику. Неудивительно поэтому, что идея научного прогресса, сформулированная еще в XVIII в., стала доминирующей идеей XIX в. Однако, как мы уже отмечали, положение науки в западной культуре все еще оставалось нестабильным. И это обстоятельство придает драматический аспект истории идей с высоких позиций Просвещения.
Мы уже сформулировали альтернативу: либо принятие науки вместе со всеми ее отчуждающими выводами, либо обращение к антинаучной метафизике. Мы отмечали также изолированность, ощущаемую современным человеком, одиночество, о котором писали Паскаль, Кьеркегор и Moнo. Упоминали мы и об антинаучных следствиях из метафизики Хайдеггера. Теперь мы хотим более подробно обсудить некоторые аспекты истории западноевропейской мысли от Дидро, Канта и Гегеля до Уайтхеда и Бергсона. Все из названных нами философов пытались проанализировать и указать пределы, до которых простирается современная наука, а также открыть новые перспективы, которые представляются в корне чуждыми современной науке. Ныне считается общепризнанным, что эти попытки большей частью закончились неудачей. Мало кто, например, согласится принять кантовское деление мира на сферу феноменов и сферу ноуменов или бергсоновскую "интуицию" в качестве альтернативного пути к знанию, значение которого было бы соизмеримо со значением науки. Тем не менее эти попытки являются неотъемлемой частью нашего наследия. Игнорируя их, невозможно понять историю идей.
Мы обсудим также научный позитивизм, основанный на проведении различия между тем, что истинно, и тем, что полезно науке. На первый взгляд может показаться, что подобный позитивистский взгляд противоречит уже упоминавшимся нами метафизическим взглядам, которые И. Берлин охарактеризовал как контрпросвещение. Однако оба эти взгляда приводили к одному и тому же выводу: науку как базис истинного знания необходимо отвергнуть, даже если мы одновременно признаем ее практическую ценность или отрицаем, как это делают позитивисты, возможность любой другой когнитивной деятельности.
Не помня обо всем этом, невозможно понять, что поставлено на карту. В какой мере наука является основой познаваемости всей природы, не исключая человека? Что означает ныне идея прогресса?
Дидро, одна из наиболее выдающихся фигур Просвещения, заведомо не был представителем антинаучного мышления. Напротив, его вера в науку, в возможности знания была безграничной. Именно поэтому он считал, что, прежде чем возлагать надежды на достижение самосогласованного видения мира, науке необходимо понять, что такое жизнь.
Мы уже упоминали о том, что рождение современной науки ознаменовалось отказом от виталистского начала и от аристотелевских конечных причин. Однако вопрос об организации живой материи не был решен и превратился в вызов современной науке. В момент наивысшего триумфа ньютоновской науки Дидро счел необходимым обратить внимание современников на то, что физика оттеснила проблему жизни на второй план. Дидро изобразил эту проблему как навязчивое видение, преследующее физиков во сне, ибо наяву им некогда размышлять над ней. Нот как описан у Дидро сон физика Д'Аламбера:
"Живая точка... Нет, не так! Сначала вообще ничего, затем живая точка. К ней присоединяется еще одна, потом другая, и после серии таких присоединений возникает организм, представляющий собой одно целое, ибо я единое целое, в этом у меня нет ни малейших сомнений... (говоря так, он внимательно прислушивается к ощущениям во всем теле). Но как же все-таки возникает этот единый организм"?
И далее:
"Послушайте, господин Философ! Я могу понять, что такое агрегат, ткань, состоящая из крохотных чувствительных телец, но живой организм!.. Но целое, система, представляющая coбой единый организм, индивидуум, сознающий себя как единое целое, выше моего понимания! Не понимаю, не могу понять, что это такое!"[2]
В воображаемой беседе с Д'Аламбером Дидро, доказывая неадекватность механистического объяснения жизни, для вящей убедительности говорит от первого лица:
"Взгляните на это яйцо. С ним вы можете ниспровергнуть все школы в теологии и все церкви в мире. Что такое это яйцо? Бесчувственная масса до того, как в него попадает зародыш... С помощью чего эта масса обретает новую организацию, чувствительность, жизнь? С помощью тепла. Что рождает в ней тепло? Движение. Какие последовательные действия оно оказывает? Вместо того чтобы отвечать мне, присядьте, и пусть эти действия произойдут на наших глазах одно за другим. Сначала появляется пятнышко. Оно движется, затем появляется нить. Она растет и приобретает окраску, формируется плоть - становятся видны клюв, кончики крыльев, глаза, ноги, желтоватое вещество, которое раскручивается и превращается во внутренности, и перед вами живое существо... Но вот стенка яйца разрушена, и возникает птица. Она ходит, летает, ощущает боль, убегает, возвращается, жалуется, страдает, любит, испытывает желания, радуется, переживает все, что переживаете вы, и делает все, что делаете вы сами. Станете ли вы утверждать вместе с Декартом, что это всего-навсего не более чем имитационная машина? Ну что же, тогда над вами будут смеяться даже малые дети, и философы возразят вам, что если это машина, то в таком случае и вы сами машина! Если же вы согласитесь с тем, что единственное различие между вами и животным заключается в организации, то вы проявите осмотрительность и разумность и поступите честно. Но тогда вопреки сказанному вами можно будет сделать вывод о том, что, взяв одно инертное вещество, определенным образом организованное и оплодотворенное другим инертным веществом, и подвергнув его нагреванию и движению, вы получите чувствительность, жизнь, память, сознание, страсти, мышление... Прислушайтесь внимательно к вашим собственным аргументам, и вы почувствуете, насколько они слабы и неубедительны. Вы придете к выводу, что, отвергая простую гипотезу, которая объясняет все, - гипотезу о чувствительности как об общем свойстве всякой материи или результате организации материи, - вы бросаете вызов здравому смыслу и погружаетесь в трясину загадок, противоречий и нелепостей"[3].
В противоположность рациональной механике, утверждающей, что материальная природа есть не что иное, как инертная масса и движение, Дидро апеллирует к одному из самых древних источников вдохновения физиков, а именно: к росту, дифференциации и организации эмбриона. Образуется плоть, образуются клюв, глаза и внутренности. Постепенная организация происходит в биологическом "пространстве"; формы, дифференцированные из внешне однородной среды, возникают в нужное время и в нужном месте в результате действия сложных и согласованных между собой процессов.
Может ли инертная масса, пусть даже ньютоновская, "одушевленная" силами гравитационного взаимодействия, быть отправным пунктом для организованных активных локальных структур? Как мы уже знаем, ньютоновская система - это система мира: никакая локальная конфигурация тел не может претендовать на особую выделенность, любая конфигурация есть не более чем случайное близкое расположение тел, связанных общими соотношениями.
Но Дидро не отчаивался. Наука только начинается, рациональная механика - лишь первая чрезмерно абстрактная попытка создания теории. Зрелище развивающегося зародыша вполне достаточно, чтобы опровергнуть претензии рациональной механики на универсальность. Именно поэтому Дидро сравнивает труды великих математиков Эйлера, Бернулли и Д'Аламбера с египетскими пирамидами, внушающими благоговейный трепет свидетельствами гения их строителей, ныне безжизненными руинами, одинокими и заброшенными. Истинная наука, живая и плодотворная, будет продолжена, если не здесь, то где-нибудь еще4.
Более того, Дидро считал, что начало новой науки об организованной живой материи уже положено. Его друг Гольбах прилежно изучает химию, сам Дидро избирает медицину. Основная проблема как химии, так и медицины состоит в том, чтобы заменить инертную материю активной, способной самоорганизовываться и производить живые существа. Дидро провозглашает, что материя должна быть чувствительной. Даже камень обладает чувствительностью в том смысле, что молекулы, из которых он состоит, активно ищут одни комбинации и избегают других, проявляя тем самым свои "симпатии" и "антипатии". Но в таком случае чувствительность целого организма есть просто сумма чувствительностей. его частей, подобно тому как рой пчел с их согласованным в целом поведении есть результат взаимодействия пчел между собой. Отсюда Дидро делает вывод: человеческая душа существует ничуть не в большей степени, чем душа пчелиного улья5.
Таким образом, виталистский протест Дидро против физики и универсальных законов движения проистекает из его отказа от любой формы спиритуалистского дуализма. Природу надлежит описывать так, чтобы стало понятно само существование человека. В противном случае научное описание, как это случилось с механистическим мировоззрением, обретает своего двойника в человеке как автомате, наделенном душой и поэтому чуждом природе.
Двоякая основа натурализма - материалистическая, химическая, и вместе с тем медицинская, которую Дидро противопоставлял физике своего времени, вновь проявилась в XVIII в. В то время как биологи строили умозрительные заключения о животном как машине, предсуществовании зародышей и цепи живых организмов, т. е. размышляли над проблемами, близкими теологии6, химикам и медикам приходилось непосредственно сталкиваться со сложностью реальных процессов и в химии, и в жизни. Химия и медицина в конце XVIII в. были привилегированными науками для тех, кто сражался с esprit de systeme (духом системы) физиков в пользу науки, способной учитывать разнообразие происходящих в природе процессов. Физик, не по возрасту развитое дитя, мог позволить себе витать в эмпиреях чистого духа, но врач или химик должен был быть человеком с практической хваткой: уметь расшифровывать хитросплетение признаков, отыскивать истину по едва заметным следам. В этом смысле химия и медицина были искусствами. От тех, кто решил посвятить себя химии и медицине, требовались способность здраво мыслить, трудолюбие и цепкая наблюдательность. "Химия - это страсть безумца" - к такому выводу пришел к своей статье, написанной для "Энциклопедии" Дидро, Венель, приведя немало красноречивых доводов в защиту химии от имперских замашек погрязших в абстракциях ньютонианцев7. Протесты химиков и медиков против сведения физиками процессов жизнедеятельности к мерному тиканью механизмов и спокойному проявлению универсальных законов приобрели во времена Дидро широкое распространение. Вспомним хотя бы о такой замечательной фигуре, как отец витализма и создатель первой последовательной химической систематики Шталь.
По Шталю, универсальные законы применимы к живому лишь в том смысле, что они обрекают все живое на смерть и разрушение. Материя, из которой состоят живые существа, настолько хрупка, настолько легко поддается распаду, что, если бы ею управляли только универсальные законы физики, то она ни на миг не могла бы противостоять разложению и тлену. Если же живое существо вопреки общим законам физики выживает (сколь ни коротка его жизнь по сравнению со сроком жизни камня или какого-нибудь другого неодушевленного предмета), то происходит это потому, что оно несет в себе "принцип сохранения", поддерживающий гармоническое равновесие строения и структуры его тела. Поразительная долговечность живого тела, если учесть необычайную хрупкость составляющей его материи, свидетельствует, таким образом, о действии "природного, перманентного, имманентного принципа", особой причины, не имеющей ничего общего с законами неодушевленной материи и оказывающей непрестанное сопротивление не прекращающемуся ни на миг разрушению, неизбежно проистекающему из этих законов8.
Такой анализ жизни одновременно и близок к нам, и далек от нас. Он близок к нам пронизывающим его острым сознанием выделенности и хрупкости такого явления, как жизнь. Вместе с тем он далек от нас потому, что, подобно Аристотелю, Шталь определяет жизнь в статических терминах, в терминах сохранения, а не становления и эволюции. Тем не менее терминология, которой пользовался Шталь, встречается и в современной биологической литературе. Кому, например, не приходилось читать о ферментах, "борющихся" с разложением и позволяющих организму противостоять смерти, на которую он неминуемо обречен физикой. И в этом случае биологическая организация нарушает законы природы, и лишь "нормальная" тенденция приводит живой организм к смерти (см. гл. 5).
Витализм Шталя был верен до тех пор, пока законы физики отождествлялись с эволюцией, ведущей к разложению и дезорганизации. Ныне на смену "виталистскому принципу" пришла последовательность невероятных мутаций, сохраняющаяся в генетическом коде, который "управляет" структурой живого. Тем не менее некоторые экстраполяции, берущие начало в молекулярной биологии, устанавливают для жизни "черту оседлости" лишь у самой границы естественного, иными словами, трактуют жизнь как нечто совместимое с основными законами физики, но имеющее чисто случайный характер. Наиболее явно эту точку зрения сформулировал Моно: жизнь "не следует из законов физики, но совместима с ними. Жизнь - событие, исключительность которого необходимо сознавать".
Но переход от материи к жизни можно рассматривать и с иной точки зрения. Как мы увидим в дальнейшем, вдали от равновесия могут возникать новые процессы самоорганизации (подробно эти вопросы мы обсудим в гл. 5 и 6). При таком подходе биологическая организация предстает перед нами как природный процесс.
Однако проблематика жизни претерпела существенные изменения задолго до появления тех научных идей, о которых мы только что упомянули. Как показывает романтическое движение, тесно связанное с контрпросвещением, в Европе, политическая карта которой была перекроена, изменился и интеллектуальный ландшафт.
Сталь критиковал метафору "автомат" применительно к живому организму потому, что в отличие от живого существа назначение автомата не лежит в нем самом. Организация автомата привнесена извне его создателем. Дидро, далекий от мысли помещать исследование живого за пределы досягаемости естествознания, видел в изучении живого будущее науки, пока пребывающей в младенческом состоянии. Через несколько лет подобные взгляды были поставлены под сомнение9. Механическое изменение, активность, описываемая законами движения, стали восприниматься как синоним искусственного и смерти. Противоположность механическому движению составляли такие понятия, как "жизнь", "спонтанность", "свобода" и "дух", объединенные в уже хорошо известный нам комплекс. Такое противопоставление имело параллель: противоположность между вычислением и всякого рода деятельностью с вещественными предметами, с одной стороны, и ничем не стесненной спекулятивной деятельностью, с другой. Посредством умозрения философ стремился в своей духовной деятельности постичь самые сокровенные глубины природы. Что же касается естествоиспытателя, то природа интересовала его лишь как множество объектов, над которыми можно производить манипуляции и измерения. Тем самым он получал возможность овладеть природой, подчинить ее себе и управлять ею, но не мог понять ее. Понимание природы оказывалось недостижимым для науки.
Подробное изложение истории философии отнюдь не входит в наши намерения. Мы хотим лишь обратить внимание на то, что критика естествознания со стороны философов стала в то время существенно более резкой, напоминая некоторые современные формы антинауки. Речь шла не об опровержении весьма наивных и недальновидных обобщений, которые, будь они произнесены вслух, заставили бы, по выражению Дидро, засмеяться и малых детей, а об опровержении подхода, давшего экспериментальное и математическое знание природы. Научное знание подвергалось критике не по причине его ограниченности, а в силу самой его природы, самого способа его получения. Одновременно провозглашалось истинным конкурирующее знание, основанное на совершенно ином подходе. Знание фрагментировалось, делилось на два противоположных способа познания.
С философской точки зрения переход от Дидро к романтикам или, точнее, от одной из этих двух критических позиций по отношению к естествознанию к другой может быть найден в трансцендентальной философии Канта, сущность которой состоит в том, что кантовская критика отождествляла науку в целом с ее ньютоновской реализацией. Тем самым кантовская критика заклеймила как невозможную любую оппозицию классической науке, которая не была оппозицией самой науке. Любая критика в адрес ньютоновской физики, по Канту, должна рассматриваться как имеющая своей целью принизить рациональное понимание природы в пользу другой формы знания. Избранный Кантом подход породил многочисленные споры и дискуссии, не затухающие и поныне. Именно поэтому мы сочли необходимым включить в нашу книгу краткий очерк философских взглядов Канта, изложенных в его труде "Критика чистого разума", в котором, в отличие от прогрессистских взглядов Просвещения, содержится замкнутая концепция науки, устанавливающая пределы познаваемости мира. Суть этой концепции мы только что охарактеризовали.
2. Критическая ратификация научного знания Кантом
Как восстановить порядок в интеллектуальном ландшафте, утраченный с исчезновением бога, который мыслился как некий рациональный принцип, устанавливавший связь между наукой и природой? Могли ли ученые докопаться до глобальной истины, если уже никто не мог утверждать (разве что лишь метафорически), что наука занимается расшифровкой слова творения? Бог безмолвствовал или по крайней мере не изрекал ни слова на том языке, на котором мыслил человеческий разум. Что осталось от нашего субъективного опыта в природе, из которой исключено время? Каков тогда смысл таких понятий, как "свобода", "предопределение" или "этические ценности"?
По мнению Канта, существуют два уровня реальности: феноменальный, соответствующий науке, и ноуменальный, отвечающий этике. Феноменальный порядок создается человеческим разумом. Ноуменальный порядок трансцендентален по отношению к человеческому разуму; он соответствует духовной реальности, на которую опирается этическая и религиозная жизнь человека. Предложенное Кантом решение в определенном смысле единственно возможно для тех, кто утверждает и реальность этики, и реальность объективного мира в том виде, как его отражает классическая наука. Вместо бога источником порядка, воспринимаемого человеком в природе, становится сам человек. Кант считает "законным" и научное знание, и отчуждение человека от описываемого наукой мира феноменов. В этом отношении философия Канта выражает в явном виде философское содержание классической науки.
Предмет критической философии Кант определяет как трансцендентальный. Критическая философия не занимается рассмотрением объектов опыта, а исходит из того априорного факта, что систематическое знание таких объектов возможно (доказательство чему Кант усматривает в существовании физики), и устанавливает априорные условия возможности такого рода знания.
Для этого, по Канту, необходимо ввести различие между ощущениями, воспринимаемыми нами непосредственно из внешнего мира, и объективным "рациональным" знанием. Объективное знание не пассивно: оно формирует свои объекты. Считая некий феномен объектом опыта, мы априори (прежде чем он будет дан нам в действительном опыте) предполагаем, что этот феномен удовлетворяет определенной совокупности принципов. Поскольку мы мыслим феномен как возможный объект знания, он является продуктом синтетической деятельности нашего рассудка. В объектах нашего знания мы находим самих себя, и, следовательно, ученый сам является источником тех универсальных законов, которые он открывает в природе.
Априорные условия опыта являются одновременно и условиями существования объектов опыта. В этом знаменитом утверждении заключена суть "коперниканской революции", произведенной в философии "трансцендентальным" познанием Канта. Субъект более не "обращается" вокруг своего объекта, пытаясь открыть законы, управляющие объектом, или язык, на котором объект допускает расшифровку. Субъект теперь сам находится в центре, диктуя оттуда свои законы, и воспринимаемый субъектом мир говорит на его, субъекта, языке. Неудивительно поэтому, что ньютоновская наука способна описывать мир с внешней, почти божественной точки зрения!
То, что все чувственно воспринимаемые феномены подчиняются законам нашего разума, отнюдь не означает, будто конкретное знание таких объектов бесполезно. По Канту, наука не вступает в диалог с природой, а навязывает природе свой собственный язык. Тем не менее в каждом случае необходимо раскрывать специфику "сообщения", передаваемого на этом общем языке. Одно лишь знание априорных понятий пусто и бессодержательно.
Символ научного мифа - демон Лапласа, - с точки зрения Канта, есть иллюзия, но иллюзия рациональная. Хотя своим появлением она обязана предельному переходу и потому незаконна, тем не менее эта иллюзия отражает вполне законное убеждение, являющееся движущей силой науки, - убеждение в том, что природа в ее целостности послушно подчиняется тем принципам, которые столь успешно открывают ученые. Куда бы ни направила наука свои стопы, о чем бы она ни вопрошала, получаемый ею ответ всегда будет если не тот же самый, то по крайней мере того же рода. Существует единый универсальный синтаксис, включающий в себя все возможные ответы.
Тем самым трансцендентальная философия узаконивает притязания физиков на открытие окончательной формы всякого положительного знания. В то же время трансцендентальная философия ставит философию в господствующее положение по отношению к естествознанию. Отпадает необходимость в поиске философского значения результатов научной деятельности: с трансцендентальной точки зрения эти результаты не приводят к истинно новому знанию. Предметом философии является наука, а не ее результаты. Наука, рассматриваемая как повторяющаяся и замкнутая деятельность, служит надежным фундаментом трансцендентальной рефлексии.
Однако, узаконивая все притязания науки, критическая философия Канта в действительности ограничивает научную деятельность проблемами, которые можно считать и поверхностными, и несложными. Она обрекает науку на скучный труд по расшифровке монотонного языка феноменов, приберегая для себя вопросы, связанные с "предназначением" человека на Земле: что может знать человек, что он должен делать, на что он может надеяться. Мир, изучаемый наукой, мир, доступный положительному знанию, есть "всего лишь" мир феноменов. Ученый не только не может познать "вещи в себе", но даже задаваемые им вопросы не имеют никакого отношения к реальным проблемам человечества. Красота, свобода и этика не могут быть объектами положительного знания. Они принадлежат миру ноуменов, т. е. области философии, и никак не связаны с миром феноменов.
Исходный пункт критической философии Канта, его акцент на активной роли человека в научном описании, вполне приемлем для нас. Многое уже было сказано об экспериментировании как искусстве выбора ситуаций, гипотетически подпадающих под действие исследуемого закона, и воссозданиях их в условиях, позволяющих получить ясный экспериментальный ответ на поставленный вопрос. Каждый эксперимент предполагает какие-то принципы, и эти принципы не могут быть обоснованы данным экспериментом. Кант, однако, как мы видели, пошел гораздо дальше. Он отрицает разнообразие возможных научных точек зрения, разнообразие предполагаемых принципов. В соответствии с мифом классической науки Кант стоит за единственный язык, дешифруемый наукой в природе, единственную совокупность априорных принципов, заложенных в основе физики и подлежащих отождествлению с категориями человеческого познания. Тем самым Кант отрицает необходимость активного выбора со стороны ученого, необходимость отбора проблематической ситуации, соответствующей конкретному теоретическому языку, на котором могут быть заданы определенные вопросы и предприняты попытки получить на них экспериментальные ответы.
Критическая ратификация Кантом научного знания определяет научную деятельность как безмолвную и систематическую, замкнутую в себе. Поступая так, философия санкционирует и увековечивает пропасть, отделяющую её от естествознания, принижая значение всей области положительного знания и отказываясь от него в пользу естествознания. Она оставляет за собой лишь область свободы и этики, мыслимую как нечто всецело чуждое природе.
3. Натурфилософия. Гегель и Бергсон
Достигнутое Кантом примирение естествознания и философии оказалось непрочным. Философы-посткантианцы нарушили непродолжительное "перемирие" в пользу новой философии науки, основанной на допущении о существовании нового пути к знанию, отличного от науки, а в действительности враждебного ей. Ничем не подкрепляемые умозрительные построения сбросили узы стеснявшей их высшей инстанции - экспериментального диалога, что повлекло за собой самые печальные последствия для диалога между естествоиспытателями и философами. Для большинства ученых натурфилософия стала синонимом напыщенных, нелепых спекуляций, произвольно обращающихся с фактами и то и дело опровергаемых фактами. В то время для большинства философов натурфилософия стала олицетворением тех опасностей, которыми чреваты обращение к тем или иным философским проблемам природы и попытки конкурировать с естествознанием. Раскол между естествознанием и философией, а также всеми науками гуманитарного цикла еще больше усугубил взаимную неприязнь и взаимные опасения.
В качестве примера спекулятивного подхода к природе мы прежде всего упомянем Гегеля. Философия природы Гегеля имеет космические масштабы. В его системе предусмотрены возрастающие уровни сложности, а цель природы состоит в конечной самореализации ее духовного начала. История природы выполняет свое предназначение с появлением человека, т, е. Духа, познающего самого себя.
Гегелевская философия природы последовательно включает в себя все, что отрицалось ньютоновской наукой. В частности, в основе ее лежит качественное различие между простым поведением, описываемым механикой, и поведением более сложных систем, таких, как живые существа. Гегелевская философия природы отрицает возможность сведения этих уровней друг к другy, тo есть отвергает саму мысль о том, что различия между ними лишь кажущиеся и что природа в основе своей однородна и проста. Она утверждает существование иерархии, в которой каждый уровень предполагает предшествующий.
В отличие от ньютоновских авторов romans de la matiеre[Рыцарских романов о материи (франц.). - Прим. перев.] широких всеобъемлющих полотен, повествующих обо всем на свете, начиная с гравитационного взаимодействия и кончая человеческими страстями, Гегель отчетливо сознавал, что введенные им различия между уровнями (которые мы независимо от собственной интерпретации Гегеля можем считать соответствующими идее возрастающей сложности в природе и понятию времени, обогащающемуся содержанием с каждым переходом на более высокий уровень) идут против математического естествознания его времени. Поэтому Гегелю было необходимо ограничить значимость этой науки, показать, что математическое описание ограничивается самыми тривиальными ситуациями. Механика поддается математизации потому, что она наделяет материю только пространственно-временными свойствами. "Сам по себе кирпич не убивает человека, а производит это действие лишь благодаря достигнутой им скорости, т. е. человека убивают пространство и время"10.
Человека убивает то, что мы называем кинетической энергией, mv2/2-абстрактная величина, в которой масса и скорость взаимозаменяемы: один и тот же смертельный удар будет нанесен и в том случае, если увеличить массу, и в том случае, если увеличить скорость кирпича.
Именно эту взаимозаменяемость, перестановочность Гегель выдвигает в качестве условия математизации, условия, которое не выполняется более при переходе от механического уровня описания к более высокому уровню, включающему более широкий спектр физических свойств.
В некотором смысле система Гегеля является вполне последовательным философским откликом на ключевые вопросы проблемы времени и сложности. Однако для поколений естествоиспытателей она была лишь предметом неприязни и презрения. По прошествии некоторого времени внутренние трудности философии Гегеля усугубились старением той естественнонаучной основы, на которой была воздвигнута его система: отвергая ньютоновскую систему, Гегель опирался на естественнонаучные представления своего времени11. Но именно этим представлениям суждено необычайно быстро быть преданными забвению. Трудно представить себе менее удачное время для поиска экспериментальной и теоретической основы для альтернативы классической науке, чем начало XIX в. Хотя этот период характеризуется значительным расширением границ экспериментальной науки (см. гл. 4) и повсеместным распространением теории, по крайней мере внешне противоречивших ньютоновской науке, большинство из этих теорий были отвергнуты уже через несколько лет после их появления.
Когда в конце XIX в. Бергсон предпринял поиск приемлемой альтернативы науке своего времени, он обратился к интуиции как форме чисто умозрительного познания, но представил ее совершенно иначе, чем это делали романтики. Бергсон в явном виде утверждал, что интуиция неспособна породить систему, а порождает лишь результаты, всегда частичные и не поддающиеся обобщению, формулировать которые надлежит с величайшей осторожностью. Наоборот, обобщение есть атрибут "разума", величайшим достижением которого является классическая наука. Бергсоновская интуиция - это концентрированное внимание, все более трудная попытка глубже проникнуть в своеобразие вещей. Разумеется, для того чтобы быть коммуницируемой, интуиции необходимо обратиться к языку: "Чтобы быть переданной, она воспользуется идеями в качестве передаточного средства"12. Эту задачу интуиция решает с бесконечным терпением и осмотрительностью, попутно накапливая образы и сравнения, дабы "охватить реальность"13, тем самым угадывая все более точно то, что не может быть передано с помощью общих терминов и абстрактных идей.
Наука и интуитивная метафизика, по Бергсону, "являются или могут быть одинаково точными и определенными. Они обе опираются на самую реальность. Но каждая из них охватывает лишь половину реальности, поэтому их, если угодно, можно было бы рассматривать как два раздела науки или две главы метафизики, если бы они не знаменовали собой различные направления мыслительной деятельности"14.
Определение этих двух различных направлений также можно рассматривать как историческое следствие развития науки. Для Бергсона речь идет не об отыскании научных альтернатив физике его времени. По его мнению, химия и биология явно избрали за образец механику. Таким образом, надеждам, которые питал Дидро относительно будущего химии и медицины, не суждено было сбыться. С точки зрения Бергсона, наука представляет собой единое целое и судить о ней нужно как о едином целом. Именно так он и поступает, представляя науку как продукт практического разума, цель которого состоит в том, чтобы установить господство над материей. Развивая абстракцию и обобщение, абстрактный разум тем самым создает интеллектуальные категории, необходимые ему для достижения господства над материей. Наука есть продукт нашей жизненной потребности в использовании мира, и ее понятия определены необходимостью манипулировать объектами, делать предсказания и добиваться воспроизводимости действий. Именно поэтому рациональная механика выражает самое существо науки, является его реальным воплощением. Другие науки выражают подход, тем более успешный, чем более инертную и дезорганизованную область он исследует, не столь определенно и изящно, как рациональная механика.
По Бергсону, все ограничения научной рациональности могут быть сведены к одному решающему: неспособности понять длительность, поскольку научная рациональность сводит время к последовательности мгновенных состояний, связанных детерминистическим законом.
"Время - это сотворение нового или вообще ничего"15. Природа - изменение, непрестанное сотворение нового, целостность, создаваемая в открытом по самому своему существу процессе развития без предустановленной модели. "Жизнь развивается и длится во времени"16. Единственная часть этого развития, которую может постигнуть разум, - то, что ему удается фиксировать в виде манипулируемых и вычислимых элементов и в соотнесении со временем, рассматриваемым просто как последовательность отдельных моментов.
Таким образом, физика "ограничена сцеплением од-новременностей между событиями, составляющими такое время, и положений подвижного тела Т на его траектории. Она вычленяет эти события из целого, каждый миг принимающего новую форму и придающего им некую новизну. Она рассматривает их абстрактно, как если бы они находились вне живого целого, т. е. во времени, развернутом в пространстве. Она удерживает только события или системы событий, которые могут быть изолированы, не претерпевая при этом слишком глубокой деформации, поскольку только к таким событиям применим ее метод. Наша физика берет начало с того дня, когда стало известно, как изолировать такие системы"17.
Но когда дело доходит до познания самой длительности, наука становится бессильной. Здесь необходима интуиция - "прямое созерцание разума разумом"18. "Чистое изменение, истинная длительность есть нечто духовное. Интуиция есть то, что познает дух, длительность, чистое изменение"19.
Можно ли утверждать, что Бергсон потерпел провал так же, как до него посткантианская натурфилософия? Бергсон потерпел провал, поскольку основанная на интуиции метафизика, которую он жаждал создать, так и не материализовалась. Бергсон не потерпел неудачи в том, что, в отличие от Гегеля, ему посчастливилось высказать о естествознании суждение, которое в целом было твердо обосновано, а именно: Бергсон утверждал, что классическая наука достигла своего апофеоза, и тем самым выделил (идентифицировал) проблемы, и поныне все еще остающиеся нашими проблемами. Но, как и посткантианские критики, Бергсон отождествлял науку своего времени со всей наукой. Тем самым он приписывал науке de jure ограничения, которые в действительности были лишь ограничениями de facto. Вследствие этого он пытался раз и навсегда установить status quo для соответствующих областей науки и других разновидностей интеллектуальной деятельности. Единственная перспектива, которая оставалась открытой для него, состояла в том, чтобы каким-то образом указать способ, позволяющий антагонистическим подходам в лучшем случае лишь сосуществовать.
И, наконец, последнее. Хотя предложенная Бергсоном сжатая формула основного достижения классической науки еще в какой-то мере приемлема для нас, мы ог-нюдь не можем воспринимать ее как формулировку навечно установленных пределов научной деятельности. Мы склонны видеть в ней программу, которую лишь начинают претворять в жизнь происходящие ныне метаморфозы науки. В частности, теперь мы знаем, что время, связанное с движением, не исчерпывает значения времени в физике. Таким образом, те ограничения, против которых была направлена критика Бергсона, начинают преодолеваться не путем отказа от научного подхода или абстрактного мышления, а путем осознания ограниченности понятий классической динамики и открытия новых формулировок, остающихся в силе в более общих ситуациях.
4. Процесс и реальность: Уайтхед
Мы уже отмечали, что элементом, общим для Канта, Гегеля и Бергсона, является поиск подхода к реальности, отличного от подхода классической науки. В этом же видит свою основную цель и заведомо до-кантианская по своим установкам философия Уайтхеда. В своем наиболее важном труде "Процесс и реальность" Уайтхед вновь возвращает нас к великим философским учениям классического периода и их стремлению к строгому концептуальному экспериментированию.
Уайтхед пытается понять человеческий опыт как процесс, принадлежащий природе, как физическое существование. Столь дерзкий замысел привел Уайтхеда, с одной стороны, к отказу от философской традиции, определявшей субъективный опыт в терминах сознания, мышления и чувственного восприятия, а с другой стороны, к интерпретации всего физического существования в терминах радости, чувства, потребности, аппетита и тоски, т. е. вынудил его скрестить меч с тем, что он называл "научным материализмом", который родился в XVII в. Как и Бергсон, Уайтхед отметил основные уязвимые места теоретической схемы, развитой естествознанием XVII в.:
"Семнадцатый век наконец произвел схему научной мысли, сформулированную математиками для математиков. Замечательной особенностью математического ума является его способность оперировать с абстракциями и извлекать их из четких доказательных цепочек рассуждений, вполне удовлетворительных до тех пор, пока это именно те абстракции, о которых вы хотите думать. Колоссальный успех научных абстракций (дающий, с одной стороны, материю с ее простым положением во времени и в пространстве, а с другой - разум, воспринимающий, страдающий, рассуждающий, но не вмешивающийся) навязал философии задачу принятия абстракций как наиболее конкретного истолкования факта.
Тем самым современная философия была обращена в руины. Она стала совершать сложные колебания между тремя крайними точками зрения: дуалистов, принимающих материю и разум на равных основаниях, и двух разновидностей монистов, из которых одна помещает разум внутрь материи, а другая - материю внутрь разума. Но жонглирование абстракциями, разумеется, бессильно преодолеть внутренний хаос, вызванный приписыванием ошибочно адресуемой конкретности научной схеме XVII в."20
Однако Уайтхед считал, что ситуация, сложившаяся в философии, носит лишь временный характер. Наука, по его мнению, не обречена оставаться пленницей хаоса и неразберихи.
Мы уже затрагивали вопрос о том, можно ли сформулировать натурфилософию, которая не была бы направлена против естествознания. Одна из наиболее амбициозных попыток в этом направлении - космология Уайтхеда. Уайтхед не усматривал принципиального противоречия между естествознанием и философией. Свою цель он видел в том, чтобы определить концептуальное поле, которое позволило бы последовательно анализировать проблему человеческого опыта и физических процессов и определять условия ее разрешимости. Для этого необходимо было сформулировать принципы, дающие возможность охарактеризовать все формы существоиания - от камней до человека. По мнению Уайтхеда, именно эта универсальность придает его подходу черты "философии". В то время как каждая научная теория отбирает и абстрагирует от сложностей мира некоторое конкретное множество отношений, философия не может отдавать предпочтение какой-нибудь одной области человеческого опыта перед другой. Посредством концептуального экспериментирования философия должна стремиться к построению непротиворечивой схемы, включающей в себя все виды измерения опыта независимо от того, принадлежат ли они физике, физиологии, психологии, биологии, этике и т. д.
Уайтхед сознавал (возможно, более остро, чем кто-нибудь другой), что созидательная эволюция природы не могла бы быть познана, если бы составляющие ее элементы были неизменными индивидуальными сущностями, сохраняющими свое тождество при всех изменениях и взаимодействиях. Но столь же отчетливо Уайтхед сознавал, что объявить всякую неизменность иллюзорной, отринуть ставшее во имя становящегося, отвергнуть индивидуальные сущности в пользу непрерывно и вечно изменяющегося потока означало бы снова оказаться в ловушке, всегда подстерегающей философию, - "совершать блестящие подвиги оправдывания"21.
Задачу философии Уайтхед видел в том, чтобы совместить перманентность и изменение, мыслить вещи как процессы, показать, как становящееся, возникающее формирует отдельные сущности, как рождаются и умирают индивидуальные тождества. Подробное изложение системы Уайтхеда выходит за рамки нашей книги. Мы хотели бы лишь подчеркнуть, что Уайтхед убедительно продемонстрировал связь между философией отношения (ни один элемент природы не является перманентной основой изменяющихся отношений, каждый элемент обретает тождество из своих отношений с другими элементами) и философией инновационного становящегося. В процессе своего генезиса все сущее унифицирует многообразие мира, поскольку добавляет к этому многообразию некоторое дополнительное множество отношений. При сотворении каждой новой сущности "многое обретает единство и растет как единое целое"22.
В конце нашей книги мы еще раз встретимся с поставленной Уайтхедом проблемой перманентности и изменения, на этот раз в физике. Мы расскажем о структурах, возникающих при необратимом взаимодействии с внешним миром. Современная физика открыла, что различия между структурными единицами и отношениями столь же важны, как и взаимозависимости. Для того чтобы взаимодействие было реальным, "природа" вещей, связанных между собой определенными отношениями, должна, как считает современная физика, проистекать из этих отношений, а сами отношения должны с необходимостью следовать из "природы" вещей (см. гл. 10). Таким образом, Уайтхеда с полным основанием можно считать предтечей "самосогласованных" описаний типа философии "бутстрэпа" в физике элементарных частиц, утверждающей универсальную взаимо-связанность всех частиц. Но в те времена, когда Уайтхед создавал свой труд "Процесс и реальность", ситуация в физике была совершенно иной и философия Уайтхеда нашла отклик лишь в биологии23.
Случай Уайтхеда, как и случай Бергсона, свидетельствует о том, что только раскрывающаяся, расширяющаяся наука способна положить конец расколу между естествознанием и философией. Такое расширение науки возможно только при условии, если мы пересмотрим нашу концепцию времени. Отрицать время, т. е. сводить его к проявлению того или иного обратимого закона, означает отказаться от возможности сформулировать концепцию природы, согласующуюся с гипотезой о том, что природа породила живые существа, и в частности человека. Отрицание времени обрекает нас на бесплодный выбор между антинаучной философией и отчужденным естествознанием.
5. Ignoramus et Ignorabimus - лейтмотив позитивистов
Другой метод преодоления трудностей классической рациональности, присущих классической науке, состоял в отделении того, что было наиболее плодотворным с точки зрения науки, от того, что "истинно". Это еще один аспект кантианского раскола. В своем докладе "О цели естественных наук" (1865 г.) Кирхгоф провозгласил, что высшая цель естествознания состоит в сведении любого явления к движению, в свою очередь движение подлежит описанию средствами теоретической механики. С аналогичным заявлением выступил Гельмгольц, химик, медик, физик и физиолог, бывший властителем дум в германских университетах в те времена, когда они были средоточием европейской науки. Гельмгольц утверждал, что "явления природы необходимо свести к движениям материальных частиц, обладающих неизменными движущими силами, которые зависят лишь от условий пространства"24.
Таким образом, цель естественных наук состояла в том, чтобы свести все наблюдения к законам, сформулированным Ньютоном и обобщенным такими знаменитыми физиками и математиками, как Лагранж, Гамильтон и другие. Вопрос о том, почему движущие силы существуют и входят в уравнение Ньютона, считался незаконным. "Понять" материю (массу) и силы было невозможно, хотя эти понятия использовались при формулировке законов динамики. В ответ на вопрос "почему?" природа сил и масс оставалась скрытой от нас. Дюбуа-Реймон, как мы уже упоминали, весьма точно сформулировал ограничения нашего знания: "Ignoramus et ignorabimus ("мы не знаем и не будем знать"). Наука не обеспечивает нам доступ к тайнам природы. Что же такое наука?
Мы уже приводили высказывание весьма влиятельного физика и философа Маха: наука есть составная часть дарвиновской борьбы за существование. По мнению Маха, наука помогает нам организовать наш опыт. Она приводит к экономии мышления. Математические законы - не что иное, как соглашения, позволяющие удобно резюмировать результаты возможных экспериментов. В конце XIX в. научный позитивизм обладал огромной интеллектуальной привлекательностью. Во Франции он оказал влияние на труды таких выдающихся исследователей, как Дюгем и Пуанкаре.
Еще один шаг в преодолении "презренной метафизики" - и мы в Венском кружке. Все положительное знание, по мнению членов этого кружка, находится под юрисдикцией естествознания, а философия необходима для поддержания положительного знания в порядке. Такая точка зрения означала радикальное подчинение естествознанию, науке всего рационального знания и всех рациональных вопросов. Вот как пишет об этом в своей книге "Направление времени" выдающийся философ-неопозитивист Рейхенбах;
"Для решения проблемы времени не существует других способов, кроме методов физики. Физика гораздо более других наук связана с природой времени. Если время объективно, то физик должен установить этот факт; если имеется становление, то физик должен познать его; однако если время лишь субъективно и бытие безвременно, тогда физик должен иметь возможность игнорировать время в своем истолковании реальности и описывать мир без ссылок на время... Исследование природы времени без ссылок на время - безнадежное предприятие. Если имеется решение философской проблемы времени, то оно зафиксировано в уравнениях математической физики"25.
Работа Рейхенбаха представляет большой интерес для каждого, кто пожелает узнать, о чем может сказать физика по поводу проблемы времени, но это не столько книга по философии природы, сколько рассказ о том, чем проблема времени привлекает к себе внимание и "озадачивает" физиков, но не философов.
Какова же роль философии? Нередко утверждалось, что философия призвана стать наукой о науке. В этом случае цель философии состояла бы в том, чтобы анализировать методы естественных наук, аксиоматизировать и уточнять используемые ими понятия. Но такая роль превратила бы бывшую "царицу всех наук" в некое подобие их служанки. Разумеется, существует возможность того, что уточнение понятий будет способствовать дальнейшему развитию паук, что понимаемая так философия, хотя и с использованием "чужих" методов - логики, семантики, сможет производить новое знание, сравнимое с знанием, добываемым собственно наукой. Такую надежду питают приверженцы "аналитической философии", занимающей столь видное место в англо-американских кругах. Мы не хотим умалять интерес, который представляют такие попытки. Однако нас сейчас интересуют совершенно другие проблемы. Мы не ставим своей целью прояснить или аксиоматизировать существующее знание, мы стремимся лишь в какой-то степени восполнить некоторые принципиально важные пробелы в этом знании.
6. Новое начало
В первой части нашей книги мы описали, с одной стороны, диалог с природой, который сделала возможным классическая наука, а с другой стороны, ненадежное положение науки в системе культуры в целом. Существует ли вывод из создавшегося довольно затруднительного положения? В этой главе мы обсудили некоторые попытки достижения альтернативных способов познания. Мы рассмотрели также позитивистскую точку зрения, которая отделяет науку от реальности.
На научных собраниях моменты наивысшего возбуждения очень часто наступают, когда ученые принимаются обсуждать вопросы, не имеющие никакого практического значения, не являющиеся жизненно важными, например возможные интерпретации квантовой механики или роль расширяющейся Вселенной в нашей концепции времени. Если бы позитивистская точка зрения, сводящая науку к некоторому исчислению символов, была принята, то наука утратила бы значительную часть своей привлекательности. Распался бы ньютоновский синтез теоретических понятий и активного знания. Мы снова оказались бы в ситуации, известной со времен Древней Греции и Рима: между техническим, практическим знанием, с одной стороны, и теоретическим знанием, с другой, зияла бы непреодолимая пропасть.
Для древних природа была источником мудрости. Средневековая природа говорила о боге. В новые времена природа стала настолько безответной, что Кант счел необходимым полностью разделить науку и мудрость, науку и истину. Этот раскол существует на протяжении двух последних столетий. Настала пора положить ему конец. Что касается науки, то она созрела для этого. Первым шагом к возможному воссоединению знания, как нам сейчас представляется, стало создание в XIX в. теории теплоты, открытие законов, или "начал", термодинамики. Именно термодинамика претендует на роль хронологически первой "науки о сложности". К этой науке, от ее зарождения до последних достижений, мы сейчас и перейдем.